https://wodolei.ru/catalog/vodonagrevateli/nakopitelnye/nedorogie/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

– Он вообще держит свой возраст под секретом от всех – даже от дядюшки Сэма, который призывает его в армию. Но не в том суть. Что ты сделал с лошадью?
– Поставил к конюшню, в стойло, – отвечал мистер Маккалем. – Там все в порядке. Конюшня маленькая, в ней всего одно стойло, и больше ничего в ней нет. Он сказал, чтоб я не беспокоился, там ничего больше и не будет. Когда я приехал, все уже было готово. Но я сам проверил и дверь и забор. Конюшня что надо. Иначе я б эту лошадь там не оставил – сколько б он мне за нее ни посулил.
– Знаю, – сказал дядя. – Это которая конюшня?
– Та, что на отшибе, он ее прошлым летом построил за деревьями, подальше от других конюшен и загонов. При ней свой загон, и внутри всего одно большое стойло, да еще чулан для упряжи; я и в него заглянул – там только седло, узда, попоны, скребница, щетка и немного корма. И он сказал, что каждый, кто возьмет седло, узду или корм, будет заранее знать про эту лошадь, а я ему говорю: да, пусть непременно знают – тот, кто придет на этот участок и откроет дверь в конюшню, воображая, что найдет там обыкновенную лошадь, сильно навредит не только себе, но и ее владельцу. А он говорит, вы-то тут уж никак ни при чем, потому что вы всего лишь ее продали. Но конюшня в полном порядке. Там даже есть наружное окно, чтоб человек мог залезать на чердак и сбрасывать корм оттуда, пока лошадь к нему не привыкла.
– А когда она привыкнет? – спросил дядя.
– Я знаю, как ее приучить, – отозвался мистер Маккалем.
– Значит, через минуту-другую мы сможем на тебя посмотреть, – сказал дядя.
Они уже почти добрались до места. Может, и не с такой скоростью, как Макс Гаррисс, они все же быстро проехали между белыми заборами, которые в лунном свете казались не многим солиднее полосок глазури на торте и за которыми простирались залитые лунным светом обширные пастбища, – дядя наверняка помнил, что на них прежде рос хлопчатник, во всяком случае, наверняка стал бы уверять, будто помнит, – а старый хозяин сидел в самодельном кресле на веранде, временами окидывал взором эти поля, после чего вновь обращался к своей книге и к своему пуншу.
Потом они повернули и въехали в ворота; теперь оба – и дядя и мистер Маккалем – сидели на краешке сиденья, а потом все трое помчались по подъездной дорожке между подстриженными и причесанными газонами, деревьями и кустами, аккуратными, словно ухоженный хлопок, и бежали, пока перед ними не возникло то, что некогда было домом старого хозяина – расползшаяся не меньше чем на пол-акра громада колонн, флигелей и балконов.
Они поспели вовремя. Капитан Гуальдрес, вероятно, вышел из боковой двери как раз в ту минуту, когда фары их автомобиля осветили подъездную дорожку. Во всяком случае, они увидели, что он уже стоит в лунном свете, а когда они втроем вышли из машины и подбежали к нему, он все еще стоял там с непокрытой головой, в короткой кожаной куртке и в сапогах, а на руке его болтался тонкий хлыстик.
Разговор начался по-испански. Три года назад он, Чарльз, записался в школе на факультативный курс испанского языка и сам позабыл, да в сущности так и не понял, как и почему он за это дело взялся, точь-в-точь как прежде это сделал дядя, и в результате ему, Чарльзу, пришлось изучать испанский, к чему он вовсе не стремился. Никто его не убеждал и не уговаривал, да и дядя говорил, что никого не надо уговаривать сделать то, что ему хочется или нужно, и совсем неважно, знал ли он тогда, что это ему нужно или со временем понадобится, или не знал. Возможно, его ошибка заключалась в том, что он имел дело с юристом; во всяком случае, он все еще изучал испанский, прочел «Дон Кихота», мог читать большую часть мексиканских и южно-американских газет и даже начал «Сида» , но только это было в прошлом году, а прошлый год был 1940 годом, и дядя сказал:
– Почему? «Сид» будет легче «Дон Кихота», потому что он про героев.
Но он не смог бы объяснить никому, тем более человеку пятидесяти лет, и даже собственному дяде, как трудно утолить духовную жажду запыленной хроникой прошлого, когда всего в полутора тысячах миль, в Англии, мужчины не многим старше его самого ежедневно пишут своей кровью бессмертный комментарий к его эпохе.
Поэтому он понимал почти все, что они говорили, и только иногда испанская речь становилась для него слишком быстрой. Но ведь и для капитана Гуальдреса английская речь тоже иногда становилась слишком быстрой, и один раз ему даже показалось, что они оба – и он и капитан Гуальдрес – не поспевают за испанской речью дяди.
– Вы идете кататься верхом, – сказал дядя. – При луне.
– Но разумеется, – сказал капитан Гуальдрес, все еще вежливо, все еще лишь слегка удивленно, лишь слегка приподняв свои черные брови, – так вежливо, что голос его вовсе не выдавал удивления, и даже в тоне его голоса совсем не слышался вопрос (в той форме, в какой мог бы задать его испанец): «Ну и что?»
– Я – Стивенс, – проговорил дядя все так же быстро, а это, как он, Чарльз, понял, было для капитана Гуальдреса гораздо хуже, чем просто быстро, – ведь для испанца быстрота и резкость, наверно, самый тяжкий грех, но в том-то и беда, что теперь совсем не оставалось времени, у дяди не было времени что-нибудь сделать, и он мог только говорить. – Это – мистер Маккалем. А это – сын моей сестры Чарльз Мэллисон.
– Мистер Маккалем я знаю хорошо, – сказал по-английски капитан Гуальдрес; он повернулся, и перед ними блеснули его зубы. – У него есть один великий лошадь. Печально. – Он пожал руку мистеру Маккалему, неожиданно, быстро и крепко. Но даже и при этом он казался бронзовым изваянием, хоть на нем была мягкая поношенная, блестевшая в лунном свете кожаная куртка, а волосы были намазаны бриллиантином, словно весь он – волосы, сапоги, куртка и все прочее – был отлит из металла, причем из одного цельного куска. – Молодой человек – не так хорошо. – Он и ему, Чарльзу, пожал руку – тоже быстро, коротко и крепко. Потом он отступил назад и на этот раз руки не протянул. – И мистер Стивенс не так хорошо. Тоже печально, быть может.
И в тоне его голоса опять не прозвучало: «Вы теперь можете принести свои извинения». В нем даже не прозвучало: «Что вам угодно, господа?» И лишь сам голос, в высшей степени учтиво, в высшей степени холодно, без всякого нажима, произнес:
– Вы приехали кататься верхом? Сейчас нет лошадь здесь, но на маленький сатро много. Мы идем поймать.
– Подождите, – сказал дядя. – Мистер Маккалем и так каждый день видит столько лошадиных задниц, что ему навряд ли сегодня вечером захочется покататься верхом, а сын моей сестры и я видим их слишком мало и тоже не хотим кататься. Мы приехали сделать вам одолжение.
– О… – сказал капитан Гуальдрес, тоже по-испански. – И это одолжение?
– Ладно, – сказал дядя, все еще быстро, стремительной скороговоркой родного языка капитана Гуальдреса, звучного, не очень музыкального, как звон частично отожженного металла: – Мы очень торопились. Быть может, я приехал так быстро, что мои хорошие манеры не могли за мной угнаться.
– Такая вежливость, которую человек может перегнать, – сказал капитан Гуальдрес, – принадлежала ли она ему когда-нибудь? – И добавил почтительно: – Какое одолжение?
И он, Чарльз, тоже подумал: «Какое одолжение?» Капитан Гуальдрес не шевельнулся. В его голове ни разу не прозвучало ни тени недоверия или сомнения, а теперь в нем не было даже удивления. И он, Чарльз, готов был с ним согласиться: ведь с ним может произойти все что угодно, от чего дяде или кому-нибудь другому придется его предостеречь или спасти; и ему, Чарльзу, представилось, как не одна только лошадь мистера Маккалема, а целый табун ей подобных топчут его копытами, валяют в пыли и в грязи, а может, даже кусают или мнут ему бока – но не более того.
– Пари, – сказал дядя.
Капитан Гуальдрес не шевельнулся.
– В таком случае просьба, – сказал дядя.
Капитан Гуальдрес не шевельнулся.
– В таком случае одолжение мне, – сказал дядя.
– О, – сказал капитан Гуальдрес. Но он даже и тут не шевельнулся; он произнес одно-единственное слово, не по-испански и не по-английски, ибо оно звучало одинаково на всех языках, о каких он, Чарльз, когда-либо слышал.
– Вы едете верхом сегодня вечером, – сказал дядя.
– Истинно, – сказал капитан Гуальдрес.
– Позвольте пойти с вами в конюшню, где вы держите вашу ночную верховую лошадь, – сказал дядя.
Капитан Гуальдрес сделал движение, хотя всего лишь глазами, и он – Чарльз – и мистер Маккалем увидели, как сверкнули белки капитана Гуальдреса, когда тот взглянул на него, потом на мистера Маккалема, потом опять на дядю, а потом он больше не шевелился, совсем не шевелился, казалось, даже перестал дышать, и это длилось так долго, что он, Чарльз, успел бы, наверно, сосчитать до шестидесяти. Потом капитан Гуальдрес все-таки сделал какое-то движение и повернулся.
– Истинно, – сказал он и зашагал вперед, и они трое вслед за ним обогнули дом, который был слишком велик; прошли по лужайке, где росло слишком много кустов и деревьев; миновали гаражи, способные вместить больше автомобилей, чем могли за всю свою жизнь использовать четыре человека; оранжереи и теплицы, где произрастало больше винограда и цветов, чем могли за всю свою жизнь эти же четыре человека съесть или понюхать; пересекли из конца в конец все это притихшее в лунном свете, выбеленное в лунном свете, примолкшее в лунном свете огромное поместье вслед за капитаном Гуальдресом, – он шагал на крепких кривых ногах, обутых в начищенные сапоги, которые блестели, как поршни духовых инструментов; за ним шел дядя, за ним он, Чарльз, за ним мистер Маккалем со своей дубовой палкой, – все трое гуськом за капитаном Гуальдресом, словно трое гаучо, принадлежащих к его семейству (если у капитана Гуальдреса было семейство).
Путь их, однако, лежал не к большим конюшням с электрическими часами и лампами, с позолоченными фонтанчиками для питья и кормушками, и даже не к проулку, который к ним вел. Они пересекли этот проулок, перелезли через белую изгородь, прошли по освещенному луною пастбищу, направились к небольшому перелеску, обогнули его, а за ним было то, к чему они направлялись, и ему даже почудилось, будто он слышит рассказ мистера Маккалема про этот маленький загон, обнесенный своей отдельной белой изгородью, и про одну-единственную конюшню величиной с гараж на две машины – все совершенно новое, построенное только в нынешнем сентябре, аккуратное, свежевыкрашенное, на ослепительно белом фоне зияет черный квадрат открытой верхней половины единственной двери в конюшню, и вдруг за спиной у него, Чарльза, мистер Маккалем издает какое-то подобие звука.
И с этой минуты события начали развиваться так стремительно, что он, Чарльз, не мог за ними уследить. Капитан Гуальдрес теперь принял свое испанское обличье; повернувшись спиной к изгороди, крепкий, подтянутый, он каким-то образом ухитрился выглядеть выше ростом, и, стоя лицом к лицу, они с дядей заговорили на родном языке капитана Гуальдреса такой немыслимой скороговоркой – ни дать ни взять два плотника, швыряющие друг в друга горстями мелких гвоздей. Правда, дядя начал было по-английски, и капитан Гуальдрес сперва отвечал ему тем же – дядя, наверное, считал, что мистер Маккалем вправе узнать хоть малую толику:
– Итак, мистер Стивенс. Вы объясняете?
– Если вам угодно, – отвечал дядя.
– Истинно, – сказал капитан Гуальдрес.
– Здесь вы держите свою ночную лошадь, ту, которая слепая.
– Да, – подтвердил капитан Гуальдрес. – Нет другой лошадь здесь, только маленькая кобыла. Для ночь. Negrito ставит ее в конюшню каждый вечер.
– И после обеда или ужина или в полночь, когда достаточно стемнеет, вы приходите сюда, входите в этот загон, подходите к этой двери и открываете ее – в темноте, как сейчас.
Вначале он, Чарльз, подумал, что их здесь слишком много – один, во всяком случае, лишний. Теперь он понял: наоборот, не хватает одного – парикмахера, – потому что капитан Гуальдрес сказал:
– Прежде я ставлю барьеры.
– Барьеры? – спросил дядя.
– Маленькая кобыла не видит. Скоро она будет не видеть навсегда. Но она еще может прыгать, ей помогает не зрение, но осязание и слух. Я ее учу – как это сказать? – вере.
– Я думаю, слово, которое вам нужно, это неуязвимость, – сказал дядя.
Потом они заговорили по-испански, очень быстро, и если б оба не стояли неподвижно, это напоминало бы схватку боксеров. Он, наверное, мог бы уследить за Сервантесом, во всяком случае, в письменной форме, но то, что бакалавр Самсон и предводитель янгуасцев прямо у него под носом торгуются из-за лошади, дошло до него, лишь когда уже все кончилось (так он, по крайней мере, думал), и дядя объяснил ему, в чем было дело, – вернее, объяснил настолько, насколько он, Чарльз, вообще мог ожидать.
– И что тогда? – спросил он. – Что ты сказал ему тогда?
– Не много, – отвечал дядя. – Я только сказал: «Это одолжение». А Гуальдрес сказал: «За которое натурально я заранее вас благодарю». А я ему сказал: «Но в которое вы натурально не верите. Но цену которого вы натурально желаете узнать». И мы условились о цене, и я сделал это одолжение, и на том дело кончилось.
– Какова же была цена? – спросил он.
– Это было пари, – ответил дядя. – И мы побились об заклад.
– На что? – спросил он.
– На его судьбу, – сказал дядя. – Он сам назвал ставку. Ибо единственное, во что такой человек верит, это в свой рок. В судьбу он не верит. Он ее даже не приемлет.
– Ну хорошо, – сказал он. – Вы заключили пари. А ты на что спорил?
На это дядя даже не стал отвечать, он просто смотрел на него язвительным, капризным, загадочным, но все же знакомым взглядом, хотя он, Чарльз, только сейчас обнаружил, что совсем не знает своего дядю. Потом дядя сказал:
– Конь неожиданно является ниоткуда – допустим, с запада – и одним и тем же ходом дает шах и королеве и ладье. Что надо делать?
Теперь он по крайней мере знал ответ.
– Спасать королеву и уступать ладью. – И на второе замечание он тоже отозвался: – Из западной Аргентины. – И добавил: – Речь шла о той девице. О девице Гаррисс.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15


А-П

П-Я