джакузи гидромассажные ванны 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Надо было припрятать lo-mein… Потом там еще была курочка вкусная… И холодную бы съели – надо было украсть! Ночью главный жор!“) и разошлись под утро – мы полуживые, а Иосиф – как будто бы ничего.
Он с какой-то необыкновенной нежностью относился ко всем своим петербургским друзьям, щедро хваля их достоинства, которыми они не всегда обладали. Когда дело касалось человеческой верности, оценкам его невозможно было верить – все у него были гении, моцарты, лучшие поэты XX века – вполне в русской традиции, привязанность у него была выше справедливости и любовь выше правды. Молодые писатели и поэты из России завалили его рукописями, – когда я уезжала из Москвы в Америку, мои поэтические приятели приносили свои сборники и совали мне в чемодан: «Он не очень много весит. Ты, главное, покажи Бродскому. Пусть просто прочтет. Больше мне ничего не нужно – пусть просто прочтет!» И он читал, и помнил, и передавал, что стихи хорошие, и давал интервью, захваливая счастливца, а они присылали и присылали свои публикации. У похваленных кружилась голова, некоторые говорили: «В сущности, в России два настоящих поэта: Бродский и я». Он создал о себе ложное впечатление патриарха-добряка, – но видел бы молодой писатель, имени которого не назову, как плевался и кричал, страдая, Бродский, покорно прочтя зачем-то его рассказ с сюжетом, построенным на наслаждении моральной гнусностью: «Ну хорошо, хорошо, после ЭТОГО можно дальше писать. Но как он может после ЭТОГО жить?!»
Он никуда не поехал – все приезжали к нему.
Всех приехавших водили к нему. Все убедились, что он и вправду существует, живет и пишет – такой странный русский поэт, не желающий ступить ногой на русскую почву. Его печатали в России в газетах, журналах, однотомниках, многотомниках, его цитировали, на него ссылались, его изучали, его печатали так, как он хотел, и не так, как он хотел, его перевирали, его использовали, его превратили в миф. Опрос на улице Москвы: «Какие у вас надежды на будущее в связи с выборами в новый парламент?» Слесарь N: «О, мне плевать и на парламент, и на политику. Я хочу жить, как Бродский, частной жизнью».
Он хотел жить, а не умирать – ни на Васильевском острове, ни на острове Манхэттане. Он был счастлив, у него была любимая семья, стихи, друзья, читатели, ученики. Он хотел убежать от врачей в свой колледж – тогда они его не догонят. Он хотел избежать собственного пророчества: «Между выцветших линий на асфальт упаду». Он упал на пол своего кабинета вблизи другого острова, под скрещенными линиями двойной судьбы эмигранта – русской и американской. «И две девочки-сестры из непрожитых лет, // Выбегая на остров, машут мальчику вслед». Он и правда оставил двух девочек – жену и дочку.
Знаете что, Иосиф, если вы не хотите поехать с шумом и грохотом, не хотите ни белого коня, ни восторженных толп, – почему бы вам не отправиться в Петербург инкогнито?» – «Инкогнито?» – он вдруг не сердится и не отшучивается, но слушает очень внимательно. «Ну да, знаете – наклейте усы или так просто… Закройтесь газетой в самолете. Не говорите никому – вообще никому. Приедете, сядете на троллейбус, проедете по Невскому. Пройдете по улицам – свободный, неузнаваемый. Толпа, все толкаются. Мороженое купите. Да кто вас узнает? Захотите – позвоните друзьям из автомата, – можете сказать, что из Америки. А если понравится – позвоните приятелю в дверь: вот я. Просто зашел – соскучился». Я говорю, шучу и вдруг вижу, что ему совсем не смешно – и на лице его возникает детское выражение беспомощности и какой-то странной мечтательности, и глаза смотрят как бы сквозь предметы, сквозь границы вещей, – на ту сторону времени… он молчит, и мне становится неловко, как будто я подглядываю, лезу, куда меня не просят, и, чтобы разрушить это, я говорю жалким и бодрым голосом: «Ведь правда, замечательная идея?…»
Он смотрит сквозь меня и говорит: «Замечательная… Замечательная…»

1996

Надежда и опора


Сердца горестные заметы – 1


И кажется на миг,
Что говорят они по-русски.

Набоков


Америка, год 1998, город – любой, русский магазин.
ПОКУПАТЕЛЬ – ПРОДАВЦУ : Мне полпаунда свисс-лоу-фетного творогу.
ПРОДАВЕЦ : Тю!… Та разве ж творог – свисс-лоу-фетный? То ж чиз!
ПОКУПАТЕЛЬ (удивляясь): Чиз?
ОЧЕРЕДЬ (в нетерпении): Чиз, чиз! Не задерживайте, люди же ж ждут.
ПОКУПАТЕЛЬ (колеблясь): Ну свесьте пол-паунда чизу.
ПРОДАВЕЦ : Вам послайсить или целым писом?
(Для тех, кто не читает Шекспира в подлиннике, а также для участников олимпиады по лингвистике: cheese – сыр, Swiss low-fat – швейцарский с пониженным содержанием жира; pound – фунт; to slice – нарезать ломтиками, piece – целый кусок. Уведомление: автор в курсе, что последняя реплика стала таким же расхожим клише, как «вас тут не стояло», и мечтал бы в литературных целях от нее избавиться, но честность хроникера не позволяет.
Так все и всегда говорят, а из песни слова не выкинешь.)
Ну и шо? Та люди ж приехали с Одессы, с Харькова, за родиной не скучают, кушают молочное, учат американский язык. Шо придираться? Вот они уже наполовину говорят по-американски, нет?
Ах, нет, нет и нет.
Ужас в том, что эти люди, по всем лингвистическим меркам, говорят все-таки по-русски. Грамматика этого эмигрантского волапюка – русская, и никакое количество английских корней, вытеснивших привычные русские корни, не превратит этот язык в английский. Ужас и в том, что ни нормальный русский человек, ни нормальный американец не признают эту языковую плазму за внятную человеческую речь. Тем не менее на этой плазме изъясняются по всей Америке, – много, много людей. И, естественно, не только в магазинах и других общественных местах, – с помощью подобных словесных обрубков что-то тщатся сказать друг другу родители и дети, друзья-приятели и даже влюбленные.
Легко смеяться над «брайтонским» языком и пересказывать друг другу газетные и разговорные глупости: «Марины высадились в Неаполе» (marines – не чаровницы из борделя, а морские пехотинцы), «у нас весь дом ликует» (не торжествует, а протекает, от leak – протечка); оба примера любезно предоставлены – впрочем, вру, любезно украдены – у Петра Вайля. Смеялись и будем смеяться, а как же иначе; но случается, что сидишь в Америке, разговариваешь по-русски с русским человеком на русские темы и вдруг сама слышишь свой собственный голос со стороны; и этот голос вдруг произносит совершенно невозможную, кошмарную фразу: «приду домой так поздно, как в три». Замираешь и пугаешься: что это я сказала? Что за дичь, почему? Очевидно, буквальный перевод английского as late as three o'clock. Что за напасть? Ведь ничто не предвещало.
Мозг – странная вещь: как его ни воспитывай, он время от времени взбрыкивает. Приведенное выражение трудно буквально и коротко перевести на русский язык. Ближайший более или менее литературный аналог будет звучать примерно так: «[я постараюсь придти пораньше, но, может быть,] задержусь до трех». Это слишком длинно, мы же стремимся выражать мысль кратко и экономно; полученное задание мозг принимает как руководство к действию и, по-видимому, в минуты ослабления самоконтроля не обращает внимания на другое задание: выражаться на каком-нибудь одном языке, не валить все в кучу. Английское выражение оказывается короче, и вот оно выбегает из лингвистического загона, вырывается за ограду и произносится прежде, чем говорящий спохватывается.
А иногда и не спохватываешься, махнешь рукой на все языковые приличия, и добровольно извергаешь техно-помои: «Из драйввэя сразу бери направо, на следующем огне будет ютерн, бери его и пили две мили до плазы. За севен-элевеном опять направо, через три блока будет экзит, не пропусти. Номера у него нет, но это не тот экзит, где газ, а тот, где хотдожная». «Не бери парквэй, там сплошные толлбуты. Бери тернпайк». «Дай квотер, я митер подкормлю». «Купи диллу пучок, силантро пучок, два лика». – «Кто это: лик?» – «Черт его знает. Да на нем лейбел: лик».
Вот уже шесть лет подряд, по четыре месяца в году, я преподаю в американском колледже на английском, естественно, языке. В сентябре мой английский находится на нижней точке; в октябре и ноябре я говорю по-английски много лучше, чем мои студенты – их словарный запас примитивен, грамматику они в школе не учили, о литературе у них представления, как у тапира. В эти месяцы я даже думаю отчасти по-английски и вижу англоязычные сны – отвратительное ощущение. В декабре, когда мне все обрыдло и я считаю дни до окончания семестра, когда темно, и холодно, и хочется назад, домой, – в моей словесной сфере, как в мыслях, так и в речи, наблюдаются (мною самой наблюдаются) множественные повреждения: это уже не мозг, а фарш, салат, плазма, коробка с домашним мелким мусором, где перемешаны пуговицы, крючки, резинки, прачечные номерки, лоскуты тканей от давно выброшенных вещей, непригодившееся ни разу в жизни, но купленное от жадности в 1975 году мулине. Я хочу домой, туда, в тот словесный дом, где говорят по-русски, а где это на глобусе – не столь важно. В дни последних экзаменов, перед западным Рождеством, («Кристмас», или, как отвратительно пишут в Америке, Xmas), в моей усталой голове самопроизвольно рождаются неанглийские слова, – так в вакууме сами по себе возникают частицы. На занятиях я могу вдруг ляпнуть что-нибудь не только по-русски, но и по-французски, хоть я и говорила на нем последний раз десять лет назад, а иногда всплывает, как топляк из темных вод, даже немецкое слово: тридцать пять лет назад меня безуспешно пытались учить немецкому. Это – как икота, как тик: внезапно и неконтролируемо. Опечатки замученного ума, фрейдовские оговорки, перегрев мотора? Входит студент, говорит, естественно, «хай» (а не «how do you do», не «how are you», не «good morning», не «hello», как нас напрасно, попусту учили в детстве). И я слышу, как я машинально отвечаю ему: «Салям алейкум». Все, пора мне в Кащенко. Укатали сивку крутые горки.
Но я дотерплю и вернусь, а эмигранты, естественно, нет, не затем они эмигрировали. И мне хочется думать и писать по-русски, а им совсем не нужно и не хочется…
– Фиш свежайший, – уговаривает продавец, – малосольный салмон, к нам аж с Филадельфии ездиют.
– А джус вон тот, строберри, – что, немецкий?
– Джус польский. А вот язык, очень рекомендую, – шо-то исключительное.
– Та он в аспике?
– Ну и шо, што в аспике?! Шо, што в аспике?! Мы сами его дома с удовольствием кушаем. – И, обращаясь ко мне, свысока: – А вы, мадам, конечно, не можете себе в Москве позволить язык кушать?
Кушать могу, а так – нет.

1998

На липовой ноге


Сердца горестные заметы – 2


Душа влечется в примитив.

Игорь Северянин


Триста лет назад (как время-то бежит!) Петр Великий прорубил окно в Европу; естественно, в образовавшееся отверстие хлынули (см. учебник физики или фильм «Титаник») европейские языки: английский, голландский, французский, итальянский. Слова шли вместе с новыми культурными понятиями, иногда дополняя, а иногда вытесняя русские аналоги. Скажем, были на Руси «шти», «уха», «похлебка», «селянка», «ботвинья», «окрошка», – пришли «бульон», «консоме» да и просто «суп». Было меньше, стало больше, вот и хорошо. Кто за то, чтобы все-все эти слова забыть, вычеркнуть из памяти, стереть, и оставить только одно: суп? Просто суп, вообще суп, без различий: пусть то, что едят ложкой, отныне называется суп, а то, что вилкой, то уж не суп. И никаких тебе тонкостей. У нас в меню – суп.
Забудьте, если знали, и никогда не вспоминайте, и даже не пытайтесь узнать, что означают слова: гаспаччо, буйабез, вишисуаз, минестроне, авголемоно. Не спрашивайте, из каких продуктов сделаны эти блюда, острые они или пресные, холодные или горячие. Вам этого знать не нужно. Да чего там гаспаччо: забудьте разницу между щами и борщом. Ее нет! Уха? Что такое уха? Парный орган слуха? Пусть этого слова не будет. Окрошка? Квас?… Вас ист дас – «о, крошка»? Девушка, я вас где-то видел. Я – к вас, а вы – к нас, идет?
Давайте, давайте пусть все пропадет, исчезнет, улетучится, испарится, упростится, пусть останется один суп, – съел, и порядок, и нечего чикаться. Одежду тоже давайте носить одинаковую, как китайцы при Мао Цзэдуне: синий френч. Жить давайте в хрущобах: приятное однообразие. Пусть всех мужчин зовут, допустим, Сашами, а женщин – Наташами. Или еще проще: бабами. А обращаться к ним будем так: «Э!»
Короче, давайте осуществим мечту коммуниста: «весь советский народ как один человек», давайте проделаем быструю хирургическую работу по урезанию языка и стоящих за языком понятий, ведь у нас есть прекрасные примеры. Скажем, жили-были когда-то синонимы: «хороший, прекрасный, ценный, положительный, выдающийся, отличный, чудесный, чудный, дивный, прелестный, прельстительный, замечательный, милый, изумительный, потрясающий, фантастический, великолепный, грандиозный, неотразимый, привлекательный, увлекательный, завлекательный, влекущий, несравненный, неповторимый, заманчивый, поразительный, упоительный, божественный», и так далее, и так далее. И что же? – осталось только «крутой». Реже – «клевый».

Звучал мне часто голос клевый,
Крутые снились мне черты, –

писал Пушкин, обращаясь к Анне Керн. Он же справедливо заметил в другом стихотворении, что

… Мы рождены для вдохновенья,
Для звуков клевых и крутых.

Круто, например, выражаться односложными словами, широким уполовником зачерпнутыми из сокровищницы английского языка или наскребанными по международным сусекам: «Дог-шоу», «Блеф-клуб», – а также украшать эти кубики туманным словом «плюс», непременно поставленным в конце. (Как раз в момент написания этих строк автор сидит и с отвращением смотрит на круглую картонную коробку, на которой американец написал так: «Parm Plus! New Improved Taste», а хотел он выразить следующую мысль: «в этой коробке находится сыр пармезан, который, благодаря вкусовым добавкам, значительно лучше пармезана, который производят неназванные злобные соперники». Операция по усекновению здоровой части слова «пармезан» и наращиванию на обрубок многозначительно-пустого «плюс» сопоставима с операцией по замене природной ноги деревянным протезом.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40


А-П

П-Я