https://wodolei.ru/catalog/mebel/rakoviny_s_tumboy/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Ах, знаю ли я его?
Хаусмен…если верить рукописям, а верить им нельзя, потому что все они происходят из одного и того же манускрипта, да и тот отдален от Проперция так же, как мы от короля Альфреда , палящего пироги. Чудо еще, что первый римский элегик продержался до изобретения печати.
АЭХ. Строго говоря, не первый.
Хаусмен. Совершенно справедливо. Катулл был раньше, но стихи своей Лесбии он писал разными размерами.
АЭХ. Ага!
Хаусмен. Любовницу Проперция звали Кинфия – «Кинфия первая пленила меня своими очами».
АЭХ. Cynthia prima suis miserum me cepit ocellis . Не забывайте miserum.
Хаусмен. Да, бедного меня. Так вы его знаете.
AЭX. О да. Издание Проперция, которое я замышлял в оксфордской юности, должно было заместить все труды предшественников и не оставить места для последователей.
Хаусмен. Это было бы здорово! Я и сам подумывал о таком издании. Понимаете, Проперций так сильно искажен, что, по-моему, даже сегодня над ним еще работать и работать. Ох уж эти издатели! Каждый со своим Проперцием, вплоть до Беренса, – вот он, горячий, прямо со станка! – и все равно остается ощущение, что в первозданном хаосе его стиля и неразберихе его списков никто и близко не подошел к исходному тексту. Беренс должен был затмить всех, кто писал до него, – разве не для этого издают нового Проперция? Я бы издавал Проперция единственно ради этого, но разве остановишься на Беренсе, если от его cunctas в один, один, пять только что со стула не падаешь.
АЭХ. Да, его cunctas вместо castas невыносима.
Хаусмен. Точно! И это Беренс, который обнаружил Catullus Oxoniensis в Бодлеанской библиотеке!
АЭХ. Беренс чересчур увлекается рукописями , которых до него никто не заметил. Он всего лишь человек, а в работе над классиками это помеха. Чтобы защитить переписчика, он готов выставить поэта идиотом. С другой стороны, его конъектуры – жалкое мельтешение, а то и вандализм; но, вообще говоря, его Проперций заслужил бы больших почестей, не будь Беренс таким суетным и самонадеянным.
Хаусмен (в смятении). О… так он хороший или плохой?
АЭX. Это вам лучше спросить у его матушки. (Берет другую книгу.) А вот Пейли с его et вместо aut в один, один, двадцать пять. Он, по моему мнению, переоценивает Проперция как поэта, но при этом без угрызений заставляет его молиться о том, чтоб Кинфия полюбила его, а также чтоб сам он перестал любить Кинфию! (Откладывает книгу.) Хотя не все здесь вызывает насмешку или отвращение.
Хаусмен (в шоке). Пейли?
АЭХ. Палмер . Палмер – это другое дело. Он одарен природой сильнее и ярче любого английского латиниста со времен Маркленда .
Хаусмен. Правда? Значит, Палмер?
АЭХ. При всей его одаренности многие превосходят его точностью мысли и уравновешенностью суждений…
Хаусмен. О!
АЭХ…прежде прочих – Мунро.
Хаусмен. О да, Мунро!
АЭХ. Но Мунро вы бы не доверили и текст набирать. У Палмера нет интеллектуальной мощи. Длительное напряжение мысли ему недоступно, поэтому он его избегает.
Хаусмен. Но ведь вы сказали…
АЭХ. Он верит своей интуиции. Если интуиция его подводит, то он с несравненным упорством готов защищать очевидную ошибку и отстаивать невероятную конъектуру; к этим-то недостаткам он прибавляет пагубную склонность к непродуманным суждениям.
Хаусмен. Ох! Так, выходит, Палмер…
АЭХ (со следующей книгой). А, да. Лжец и холоп. (Следующая книга.) Ах, этот: даже собаку можно научить комментировать Проперция лучше его. (Следующая книга.) О боже… его представление о редакции такое: поменять в тексте пару букв и посмотреть, что выйдет. Если – с огромными допущениями – результат можно принять за осмысленный и грамматически верный, то он объявляет его исправлением. Это не наука, это даже не спорт вроде игры в классики или в шары, которые требуют известного навыка. Это просто времяпрепровождение; все равно как подпирать стенку и плевать вдаль.
Хаусмен. Но ведь это мистер Эллис! Я ходил к нему на Проперция.
АЭХ. Верно, я его видел. Мне показалось, он выглядит хорошо, слишком хорошо. (Следующая книга.) Ах, Мюллер ! (Следующая книга.) И Хаупт ! (Следующая книга.) Росберг ! Право слово, нет нужды читать все, что написано на немецком в последние полвека. Да и в следующие.
АЭХ небрежно берет записную книжку Хаусмена. Хаусмен несколько неуклюже отбирает ее.
Хаусмен. Это так просто…
АЭХ. Ну конечно. Вы ведь пишете стихи.
Хаусмен. Писал, знаете, как все пишут…
АЭХ. Все пишут.
Хаусмен. Для школьного конкурса. Получилось, кажется, вполне сносно.
АЭХ. Примите поздравления, мои стихи были совершенно несносны.
Хаусмен. Я, собственно, думал подать на Ньюдигейт : мне показалось, что поэма, которая выиграла первый приз в прошлом году, была не такая уж… как бы это сказать?
АЭХ. Не такая, чтобы предположить, что вам будет стыдно подать свою.
Хаусмен. Но я не уверен, я не чувствую, что у меня хватит смелости подать на Ньюдигейт. Оскар Уайльд из Магдалины, который выиграл Ньюдигейт и закончил классику с отличием, был зван на чай к Рёскину. Сам Пейтер приходил к нему на чай в его комнаты и вел разговоры, наверное, о лилиях, и Микеланджело, и французских романах. За год до Уайльда победил один из Баллиоля, который слал Пейтеру стихи на манер раннегреческих, да еще на такие темы, за которые из Оксфорда выставляют. И доктор Джоуитт надлежащим порядком выставил его – за вполне достойное поведение и за простительный просчет в оценке границ эстетизма. А мне как поставить свою метку? Памятник прочнее бронзы , которым хвалился Гораций, выше царевых пирамид, неподвластный ветру, и непогоде, и самому ходу времен?
АЭХ. Вы мыслите себя в роли поэта или ученого?
Хаусмен. Безразлично.
АЭХ. Лучше бы это вам не было безразлично.
Хаусмен. А разве нельзя стать и тем и другим?
АЭX. Нет. По крайней мере, вершин не достичь. Поэтические чувства – сущее бедствие для ученого. Всегда найдутся поэтические натуры, готовые заявить, что та или иная искаженная строка – изысканна. Изысканна для кого? Римляне – это чужестранцы , писавшие два тысячелетия назад для чужестранцев, для людей, чьих богов мы почитаем чудаковатыми, чью дикость мы презираем, чьи интимные повадки мы предпочитаем замалчивать, но чье представление об изысканности, как нам мнится, таинственным образом тождественно нашему.
Хаусмен. Но ведь оно тождественно. Когда мы читаем римлян, у нас захватывает дух в тех же местах, над которыми замирали и наши предки. Поэт пишет своей любимой, как она убила его любовь, «как степной цветок, проходящим плугом тронутый насмерть» . Он отвечает на письмо другу: «Так не подумай, что твое письмо забыто, как забывает добрая девушка на коленях яблоко, дар любовника, пока не вскинется на зов матери и не уронит его на пол, с краской на виноватом лице» . Две тысячи лет пролетели в один миг. Ох, простите меня, я, кажется…
АЭX. Не стоит извинений. Учиться никогда не поздно.
Хаусмен. Я едва не плачу, когда думаю, как близки они были к гибели: это яблоко и этот цветок, лежа в хламе под давильным прессом. Последний список Катулла, выживший при крушении античной литературы. Этого не забыть. Вы знаете Мунро?
АЭХ. Я когда-то состоял с ним в переписке.
Хаусмен. Я тоже собираюсь ему писать. Вы думаете, он пришлет мне свою фотографию?
АЭХ. Нет. Странная материя – молодые люди. Вам лучше податься в поэты. Литературный пыл никого еще не сделал ученым и многим помешал. Вкус еще не есть знание. Промысел ученого в том, чтобы приумножать познанное. Только и всего. Но в этом кроется высокое счастье, ибо знание – благо. Оно не должно быть благим на слух или на вид, не должно даже приносить благо. Знание – благо в силу своей природы. Суть знания в его истинности. Знания не бывает слишком много, и любая его крупица достойна внимания. Одна запятая вместит в себя истину и ложь. В вашем тексте «Свадьбы Пелея и Фетиды» Катулл говорит, что Пелей – покровитель Эматии, Emathiae tutamen opis , запятая, carrisime na – to . Как может быть Пелей carrisime nato , самым дорогим для своего сына, если его сын еще не рожден?
Хаусмен. Я не знаю.
АЭX. Быть ученым – значит навести палец на страницу и произнести: «Тебе место здесь, тебе – здесь» .
Хаусмен. Запятая стоит не на месте, правда? Ведь в Oxoniensis нет запятых, равно как и заглавных букв, что тоже важно…
АЭХ. Не сейчас, сестра, дайте ему закончить.
Хаусмен. Стало быть, opis – это не «власть» с маленькой о, а родительный от Ops , Опы, матери Юпитера. Переносишь запятую на одну позицию назад, и все становится ясно.
АЭХ. Emathiae tutamen , запятая, Opis с заглавной «О», carrissime nato . Покровитель Эматии, самый дорогой для сына Опы.
Хаусмен. Так правильно?
АЭX. О да. Это правильно, поскольку правдиво, – Пелей, покровитель Эматии, был дороже всех для Юпитера, сына Опы. Изъяв запятую и водворив ее на другое место, ученый извлекает смысл из бессмыслицы в поэме, которую читают беспрестанно с тех пор, как она была издана с опечаткой четыреста лет назад. Маленькая победа над неведением и заблуждением. Наши запасники пополнились частицей знания. Что вам это напоминает? Разумеется, науку. Филология – это наука, предмет которой – литература; как ботаника – это наука о цветах, зоология – о животных, а геология – о камнях. Коль скоро цветы, животные и камни суть природные объекты, мы называем соответствующие науки естественными; истинность этих наук поверяется наблюдением и измерением. Коль скоро литература – это продукт небезупречных пальцев и человеческого разума со всей его хрупкостью и зыбкостью, филологическая наука должна учитывать степень правдоподобия разных версий, тем более что верность результата мог бы оценить один только автор, умерший сотни или тысячи лет назад. И все же это наука, а не сакральное таинство. Разум и здравый смысл, близкое знакомство с поэтом, полное владение языком оригинала, осведомленность в античном письме ради все тех же неверных пальцев писца, концентрация, собранность, врожденная смекалка и укрощенное самоволие – вот хорошая основа для начинающего филолога. Иными словами, почти всякий может стать ботаником или зоологом. Филология есть венец и вершина науки. Многие, хотя и недостаточно многие, находят ее сухой и скучной, но филология – это то единственное, для чего стоит становиться профессором латыни. Я это говорю затем, что в английских университетах вы такого не услышите. Выдумки и жульничество, подтасовки и откровенное вранье, которые под именем науки шествуют из одного журнала в другой, – им позавидуют уличные торговцы патентованными средствами. В немецких университетах история другая. Большинство немецких ученых я поместил бы в Институт механики; остальных – в Институт статистики. Кроме Виламовица – величайшего европейского ученого после Ричарда Бентли . Некоторые говорят, что это я – величайший, но даже если так, не им об этом судить. Виламовиц, я должен добавить, умер. То есть умрет. То есть некогда умрет в вашем будущем. Думаю, пора принять таблетку, она приведет мои глаголы в порядок. Будущее совершенное мне всегда казалось оксюмороном. На вашем месте я не стал бы так уж заботиться о памятнике. Если бы молодость вернулась ко мне, я обращал бы больше внимания на стихи Горация , где он говорит, что молодость к вам не вернется. Жизнь коротка, а смерть безучастно колотит в дверь. Кто знает, сколько завтрашних дней даруют нам боги? Сейчас, пока вы молоды, время украшать волосы миртом, пить лучшее вино, собирать плоды. Времена года и луны родятся заново, но ни благородное имя, ни красноречие, ни даже праведные деяния не возродят нас. Ночь пленяет Ипполита, не запятнанного пороком, Диане его ничем не удержать, он должен остаться; и Тезей покидает Пирифоя в узах, которых не порвать товарищеской любви.
Хаусмен. Что это?
АЭХ. Оговорка.
Xаусмен. Это «Diffugere nives». Nec Lethaea valet Theseus abrumpere cam vincula Pirithoo. И Тезей не в силах разбить летейские узы своего возлюбленного Пирифоя.
АЭХ. Ваш перевод ближе.
Хаусмен. Они были товарищами – Тезей и Пирифой?
АЭХ. Да, соратниками.
Xаусмен. Соратники! Вот что бередит душу! Есть ли любовь крепче любви товарищей, готовых жизнь положить друг за друга?
АЭХ. О господи!
Хаусмен. Я не о скабрезностях говорю, вы понимаете.
АЭХ. А, не такая товарищеская любовь, за которую выставляют из Оксфорда…
Хаусмен. Нет!
АЭХ. Не такая, как у лириков: «Когда ты любезен, я провожу день как бог; когда ты отворачиваешь лицо, мне все темно» .
Хаусмен. Нет, я имею в виду дружбу – добродетель – та, что была среди героев Греции.
АЭX. Само собой, среди героев Греции.
Хаусмен. Аргонавты… Ахилл и Патрокл.
АЭX. О да. Ахилла, верно, взяли бы в университетскую команду борцов. Ясон и аргонавты хорошо бы смотрелись на Восьмерке .
Хаусмен. Что же, по-вашему, они заслуживают осмеяния?
АЭХ. Нет. Нет.
Хаусмен. О, я прекрасно знаю, что есть вещи, которые замалчивают в четырех оксфордских стенах. Страсть к правдоискательству – бледнейшая из людских страстей. В библиотеке моего колледжа, в переводе из Тибулла, он, любовник поэта, заменен на она; а потом, когда вы доходите до части, где «она» уходит с чьей-то женой, переводчика будто лихорадит – он эту часть опускает. Гораций был богоравен, когда писал Diffugere raves , – снега сошли, и времена катятся по кругу год за годом, но для нас, когда наш черед пройдет, возврата нет! – в английском так слова не составишь, даже не подступишься…
АЭХ.
Но в небесах за луною луна обновляется вечно, –
Мы же в закатном краю,
Там, где родитель Эней, где Тулл велелепный и Марций, –
Будем лишь тени и прах.
Хаусмен (радостно). Да, безнадежно, не правда ли? Остается лишь безмолвствовать, когда ты попал в силки, расставленные между твоим прошлым и настоящим. Однако вернитесь на несколько страниц, и вы застанете Горация плачущим о каком-то атлете. В мечтах поэт бежит за ним через Марсово поле в катящиеся волны Тибра! Гораций! У которого в стихах столько девушек; и он еще невинен в сравнении с Катуллом. Тот безумно влюблен в Лесбию, а в промежутке откровенно… гм… крадет поцелуи у мальчика, который в Бромсгроуве еще и до старших классов не дошел бы.
АЭХ. Катулл, девяносто девять. Там есть интересный вопрос:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11


А-П

П-Я