https://wodolei.ru/catalog/akrilovye_vanny/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


– Старики родители, кто же еще…
– Черт его знает, – ответил Серебровский. – Наверное, вы все-таки не правы… Мне кажется, что дело тут не в перенесенных лишениях… Просто, видимо, ваша матушка считала, что она приготовит лучше, чем вы, вкусней… И вы приучились к мысли, что это действительно так… Мы, старики, – вдруг улыбнулся он, – всегда считаем, что знаем больше и думаем верней…
– Неудачники из вашего поколения всегда склонны к подобного рода словесному мазохизму… А на деле вы все одинаковые…
Серебровский рассердился:
– На эту тему есть хорошие стихи.
– Из хрестоматии?
Серебровский подумал было, что лучше ему уйти, потому что нежность, сокрытая в этой красивой девушке, странно дисгармонировала с тем, как жестко и сухо она говорила, но потом он решил, что уходить вот так – побитым – как-то до обидного несправедливо, и еще спина у него сутулая, и седые патлы на затылке слежались, и брюки сзади порваны – как он ни забивал гвоздь в лодке, но все равно каждый раз приходилось зашивать зелеными толстыми нитками угольную, словно вектор, дырку; он представил себе, как девушка засмеется, глядя в его спину, и поэтому он достал сигареты, заметил, как девушка усмехнулась – всё так же жестоко, увидав в его грязных руках пачку «Уинстона», покраснел отчего-то и начал читать стихи Пастернака, злясь на себя и понимая, как нелепо он сейчас выглядит.
Стихи сейчас были для него как круг спасения в шторме, а еще кругами спасения стали глаза девушки, сделавшиеся вдруг иными – как у ребенка, который слушает интересную сказку, и поэтому он успокоился и дочитал последние строчки скучным голосом, потухнув, как победитель за мгновение перед победой:

И должен ни единой долькой
Не отступаться от лица,
Но быть живым, живым, и только,
Живым, и только – до конца.

Он вышел, задержав воздух в легких, чтобы спина его не казалась такой сутулой и жалкой, какой она отражалась в зеркалах, когда он проходил по третьему этажу института, но он недолго чувствовал себя победителем, потому что кухня была длинной, и ему хотелось выдохнуть, пока он шел к двери, и он выдохнул, и весь обмяк, и подумал про себя: «Старый идиот, а еще фанаберится».
– Доярки живут возле ручья, – сказала девушка, – если хотите, я вас провожу…
– Вы мне лучше объясните, – сказал он, остановившись возле двери, и несмело обернулся, – я найду.
– Вы здесь отдыхаете?
– Рыбачу…
– Ну, значит – отдыхаете? – настойчиво повторила девушка, и снова прежние суховатые нотки прозвучали в ее вопросе. – Как-то вы нечетко отвечаете.
– На отдыхе можно отвечать нечетко… А вот рыба у вас разварится – это вот точно. Достаньте ее и положите на тарелку.
Девушка заглянула в котелок и ответила:
– Уже разварилась. А сейчас мои вернутся… Надо мне было с вами схлестываться!
– Это вы так схлестываетесь?
– Конечно. Я же вас обижала.
– Схлестываться – не значит обижать. Схлестываться – это новая формула поиска истины.
Девушка улыбнулась, и лицо ее стало иным, и Серебровский не смог даже определить, в чем оно изменилось, потому что, вероятно, оно изменилось все и во всем.
– Меня зовут Катя, – сказала девушка, – нас вывезли сюда на натуру, мы из строгановского… Коров рисовать, знакомиться с жизнью народа… А вас как зовут?
– По-разному. Александром Яковлевичем, дядей Шурой, Саней и дедом.
– Я вас буду называть дедом, можно?
– Конечно, можно. Это в принципе соответствует допустимости моих возрастных потенциалов.
Катя засмеялась:
– Ничего не понятно…
– Все понятно. Надо только подумать, настроившись на меня, на мой строй мысли. Мы все настроены на самих себя и, пока слушаем собеседника, обдумываем ответ, совсем даже не стараясь понять другую правду. Я ответил вам точно и ясно: «Допустимость моих возрастных потенциалов». Мне пятьдесят. Женись я в возрасте двадцати пяти, у меня могли быть дочь или сын. Сейчас женятся рано и рано рожают, и это правильно. Следовательно, у моей дочери или у моего сына сейчас мог быть ребенок, и, таким образом, я был бы дедом. Ясно, Савушка?
– Ясно, бабушка, – вздохнула Катя, – «дедушка» не рифмуется с Савушкой.
– Сейчас все рифмуется, – ответил Серебровский, – и хотя мне это не нравится, но я за это, потому что сие – от поиска.
– Боже мой! Вы реформатор! Бедненький! Как вам, наверное, трудно жить с такими-то настроениями… Или вы их высказываете только во время рыбалки? На работе помалкиваете в тряпочку?
– Все-то вы знаете, – улыбнулся Серебровский.
– Да ну вас, – сказала Катя, – сейчас я брюки натяну, а то доярки ругаются, если мы в купальниках ходим…
Она убежала в комнату. Уха бурлила. Серебровский достал половником разварившиеся куски рыбы, сложил их на большой тарелке, прикрыл газетой, добавил в уху лаврового листа, раскрошив его в ладони, снял котелок, укрыл его полотенцем и услыхал за спиной голос Кати:
– На месте вашей жены я бы вас ненавидела…
– Почему?
– Суетесь в бабьи дела.
– Да? Странно… Моим знакомым женщинам это всегда очень нравилось…
– Они с вами интриговали.
Они вышли из домика, и Серебровский спросил:
– Почему вы думаете, что они со мной интриговали?
– Потому, что я сама женщина. Нам нравится, когда мужчина властный, сильный… А вы кастрюлю тряпочкой накрываете…
Они шли через луг… Луг был синий. Он был синим, оттого что в нем росли красные маки, – иначе он был бы обыкновенным, зеленым.
– Кто-то писал, что настоящий художник рождается только в том случае, если он постоянно думает о смерти, – сказала Катя. – Я в поле всегда о смерти думаю, а в лесу мне страшно, и жить хочется, и чтоб поскорей домой, и чтобы в доме были стены из кедрача…
– Бывали в Сибири?
– Почему?
– Кедрач… Это сибирское…
– Не была я в Сибири… Нигде-то я не была, ничего-то я не знаю… А время бежит – ужас…
– Это понятно. Я помню, как год тянулся, когда мне пять лет было, – сказал Серебровский, – целую вечность тянулся. А после тридцати защелкало, будто в такси… Когда человеку пять лет, он проживает год, как одну пятую часть его бытия, а уж когда пятьдесят, тогда – одну пятидесятую… Естественное наращивание скоростей… Ничего с этим не поделаешь…
– Господи, – сказала Катя, – какой вы умный, а?
– Это верно, – согласился Серебровский, – но меня это далеко не всегда радует.
– Ничего себе скромность…
– Правда, – серьезно сказал Серебровский, – мы отчего-то стыдливы до необыкновения… Самореклама, самореклама… Какая глупость… Если дурак будет рекламировать себя как Спинозу – все равно ведь не поверят.
– Можно уговорить…
– Ненадолго… Надо всегда называть собаку собакой. А мы смущаемся.
Катя вдруг рассмеялась. Она очень хорошо смеялась – раскованно, просто, для себя.
Серебровский хотел было спросить, отчего она сейчас смеется, и он посмотрел на нее, но вдруг странная робость родилась в нем, и он нахмурился, поняв, отчего она в нем родилась, эта цепенящая робость.
– Дядя Шура! – услыхал он голос и сразу вспомнил Настьюшку, дочку бакенщика Григория Васильевича, и увидел ее веснушки, словно бы размытые, а потому до боли нежные, а она их смущалась и всегда прикрывала лицо ладонью, и только когда он объяснял ей, как это красиво, убирала руку и недоверчиво, с таинственной улыбкой слушала его. Было это позапрошлым летом, когда он жил не в лесу, а в домике Григория Васильевича, и Настьюшка была ломким четырнадцатилетним подростком, длинноногим, быстрым, как олененок, и таким же недоверчиво-нежным.
– Дядя Шура! – кричала она и бежала через луг, и это ее движение по точной кривой, наискосок через синий, нет, не синий, а красно-зеленый луг было прекрасным и каким-то даже нереальным в одинокой, прошлого века, красоте своей. – Дядя Шура! Мне Ромка сказал, что вы теперь в лесу…
Она не договорила, только сейчас заметив Катю, и краска залила ее лицо, и веснушки сделались бронзовыми, яркими, и от этого глаза ее стали прозрачны и голубы.
– Здравствуйте, дядя Шура, – сказала она, – чего ж к нам не зайдете?
– Здравствуй, Настьюшка, – улыбнулся Серебровский и хотел было, обняв ее за шею, поцеловать в лоб, но она чуть отодвинулась от его руки, и он только тогда понял, что перед ним уже не подросток-олененок, а красивая девушка – высокая, рыжеволосая, с глазами, которые сейчас погасли, сделавшись спокойно-синими.
– А это кто? – спросила Настя, не поворачиваясь к Кате.
– Катя, – ответил Серебровский.
– Мы здесь рисуем, – пояснила Катя.
– Студенты, что ль?
– Студенты… Вы бы не согласились мне попозировать? – спросила Катя.
– Фотографировать, что ль, хотите?
– Рисовать…
– А чего рисовать? Фотоаппараты на это продаются… Дядя Шура, ну, я пойду… Коровы мои разбредутся… Может, навестите? Папаня рад будет, он вас вспоминает…
– Обязательно приду, Настьюшка. Я сначала в лесу отсыпался… Теперь отошел. И приду.
– Вы же хотели купить молока, – сказала Катя. – Настя, тут где можно молоко купить?
– Кому?
– Деду…
– Какому деду?
– Мне, – пояснил Серебровский и снова полез за сигаретами.
– Она что – внучка вам? – со странной надеждой спросила Настя.
Катя рассмеялась и ответила:
– Внучка… У меня дед молодой, хорохорится…
Лицо Насти враз ожесточилось, и она ответила, повернувшись к Серебровскому:
– Я вам сама принесу молока, Александр Яковлевич, мне Ромка объяснил, где вы живете.
– Спасибо.
– Дайте мне закурить, – сказала Катя, глядя вслед девушке, которая почти совсем скрылась в траве, только рыжая голова ее прорезала синь луга.
– Не дам, – ответил Серебровский. – Это дурной тон, когда девушки курят.
– Жалко импортных…
– До свидания, – сказал Серебровский и пошел к лесу, не оборачиваясь.
«Старый идиот, – думал он, глубоко затягиваясь. – Правды, правды, ничего, кроме правды. Примочка лжи, как свинцовая вода от синяков. Мы все ждем этой примочки. Наверное, и семидесятилетние думают наедине с собой, что еще не все кончено, и что возможно чудо, и что можно еще все вернуть, если только бегать по утрам сорок минут и принимать ледяную ванну. Конечно, не все пропало, если любить дело, свое дело. А я люблю мое дело, и я не могу без него жить, и ничего не кончено. Зачем мне понадобилось идти за этим чертовым молоком?!»
Он шел размашисто, часто хмурился, много курил, и, когда пришел к себе, спина его взмокла от пота, и он сбросил рубашку, снял брюки и начал стягивать трусы, чтобы окунуться в море, но замер, потому что услыхал за спиной голос Кати:
– Мне обнаженная натура не нужна… Для этого есть Аполлоны…
Он обернулся, нахмурившись еще больше.
Катя жевала травинку. Она держала ее в пальцах, как сигарету.
– Это я курю, – пояснила она. – Даже затягиваясь. Видите? А с девочкой вы плохо говорили, дядя Шура. Девочка в вас влюблена… А никто так не влюбляется в четырнадцать лет, как девочки. Особенно в умного, седого дядю, который называет себя дедом. Кокетки вы все – ваше поколение, – пояснила она, – кокетки… Не дожили своего, бедненькие, не долюбили… Одевайтесь, а то вы как в бане…
Она легла в мох, утонув в нем, зажмурила глаза и тихо, словно засыпая, прочитала:

В траве, меж диких бальзаминов,
Ромашек и лесных купав,
Лежим мы, руки запрокинув
И к небу головы задрав…

Натягивая штанину, танцуя на одной ноге, Серебровский хмуро продолжил:

Трава на просеке сосновой
Непроходима и густа.
Мы переглянемся и снова
Меняем позы и места.

Танцуя на одной ноге, он споткнулся об корень, выругался, упал в золу костра, а когда поднялся и Катя посмотрела на него, она рассмеялась и сквозь смех, вытирая слезы, повторила:
– Вы на домового… на черта… похожи… домового…

2

Григорий Васильевич принес с чердака вяленых судаков, а жена его Елена Павловна достала из погреба малосольных огурчиков – маленьких, шершавых, один к одному.
– Колбасы порежь, – сказал Григорий Васильевич жене, откупоривая бутылку шампанского.
– Зачем колбаса? – спросила Катя. – Рыба такая вкусная.
– Так колбаса ведь из города, – удивленно ответил Григорий Васильевич. – Как же без колбаски? Без нее стол торжество теряет…
– Они ж городские, – сказала Настенька. – У них колбаса не в радость.
Девушка сидела поодаль, возле окна, и закатные лучи солнца, обтекая ее, делали контуры траурными, бело-черными, и лица ее не было видно, только изредка, когда она чуть наклонялась вперед, маслено, как вечерняя морская вода, высвечивались глаза.
– Угощай гостей, – сказала Елена Павловна, – заговоришь людей-то, министр… Ему бы все поговорить, – улыбнулась она Серебровскому, – к старчеству язык распустил, нет теперь на него страху… Настька, садись…
Настьюшка отрицательно покачала головой.
– Чего там, как мумия, выставилась? – спросил Григорий Васильевич, разливая шампанское по стаканам. – Со свиданьицем, Яковлевич.
– Будь, здоров, Григорий Васильевич.
Катя опустила в стакан ложку и стала размешивать шампанское, и оно сделалось пенным, шипучим.
– Это зачем? – не допив, изумленно спросил Григорий Васильевич. – В том игра, чтоб шипело, а вы газ с него выпускаете.
– В городе все так, – сказала Настенька, – чтоб выделиться…
– Нет, – сказала Катя, – что вы, Настенька… Так просто вкуснее. Хотите попробовать?
– Еще чего! – сказал Григорий Васильевич. – Я ей попробую поперек спины вожжами.
– Она же взрослая девушка, – сказала Катя.
– Она мне до старости дитем будет, – ответил Григорий Васильевич. – Закусывай, Яковлевич, колбаску бери, сырокопченая…
Серебровский чувствовал, как неприязненно относились к Кате его друзья, и он понимал, отчего они так относились к ней, и ощущал из-за этого томительное неудобство.
– Катя – художник, – сказал он. – Рисует картины.
– Я студентка, – поправила его Катя, – студенка четвертого курса…
– Ей до художника еще семь верст до небес, и все лесом, – как-то обрадованно заключил Григорий Васильевич, – в учебе она еще, какая же она художница?
– У вас кто на гитаре играет? – спросила Катя.
– Сын играл, – ответила Елена Павловна, которая, казалось, сейчас захотела помочь Кате. – Лешка, средний мой…
Григорий Васильевич впервые взглянул на Катю и спросил:
1 2 3 4 5


А-П

П-Я