https://wodolei.ru/catalog/kuhonnie_moyki/iz-nerjaveiki/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

любая из открывающихся перед Dasein возможностей опосредована насильственным выталкиванием к собственной аутентичности. Необходимо насильственное раскрытие осуществляется благодаря инерции тяги (Zug), исходящей от Hux, из сферы Они ; Dasein должно быть настолько вырвано из повседневности, а затем уж вброшено в финитность своего аутентичного существования, Бытия-к-смерти. Сцена смерти вовсе не является неожиданным вызовом. Напротив, это сцена узнавания; когда прозвенел последний звонок, выясняется, что звучал он всегда, озвучивая бытие Dasein. Сценарий узнаваем, поскольку дает место исходному опыту, опыту встречи с мимолетностью, через которую просвечивает вечно-другое и прослушивается анонимный зов Других - Es ruft. Первичный опыт, это, стало быть, опыт тревожности, прельщения и вины; это опыт страшного безусловно первичен, вот только неизвестно, чей он - ведь Dasein еще не конституировал себя как Я. Вопрос напрашивается сам собой: что или кто подвергается ошеломляющему странному опыту встречи с Другим как источником собственного ничтожествования? Разве сама возможность спутать кто и что есть контаминация, вызванная наличием техники? Отношения Dasein с его собственными мимолетными свойствами (индивидуализацией, уровнем единичного Я) напоминают некое techne, т.е. на первый план выходит онтологическое различие Вещи и Другого. Финск говорит, что интересующий нас вопрос ( что или кто подвергается ошеломляющему, страшному опыту встречи с Другим как источником собственного ничтожествования) следует перевернуть. Ибо если опыт вины есть первичный опыт, тогда кто Dasein мы должны мыслить происходящим из этого опыта и видеть встречу как рождение; рождаясь этим рождением, Dasein низвергается к смерти, вступая в индивидуальность. Так, устремляясь к смерти, к возможной смерти, которая как раз через Другого дана как
возможность, Dasein устремляется одновременно к горизонту всякой возможности вообще, к повторению жуткой встречи с собой и с Другим, но именно как Другим, как первичным опытом разного, не воспроизводимым для простой имманентности Я. Наши предварительные вопросы возвращаются: каким же образом инициируется Другим этот первичный опыт вины и прельщения? В каком смысле он/она/оно - буквально кто или что являются носителями ничтожествования , которое становится вдруг даром ничтожествования в качестве возможности? Иными словами, как опыт прельщения и первичного дискомфорта преобразуется в опыт принятия и индивидуации? Ответов у Хайдеггера не было. Отбой.
О кей. Заброшенность есть опыт ничто, или ничтоженствования , изничтожения, и Хайдеггер называет этот опыт виной - радикальной беспомощностью перед обстоятельствами, находимыми там , в заброшенности и бессилием стать чем-либо иным, не тем, что ты есть. В заброшенности опыт Бытия-в-возможности это опыт тотального бессилия - бессилия и наваждения, или головокружения. В тревоге Dasein сжимается до голой, неприглядной жутковатости, исходит в головокружении (bekommen) [BT, 344]. Но это плетение сулит Dasein брошенность как нечто возможное (BT, 344) - как то, что можно повторить. Dasein обретает повторяемость как подлежащее принятию решение (Entschluss) в Бытии-к-смерти.
Но если заброшенность есть опыт своеобразной пассивности, то откуда же, спрашивает Финск, Dasein получает толчок, ipetus, необходимый для повторения заброшенности? Dasein активируется спонтанно, предполагает Хайдеггер, изнутри собственного Бытия-в-виновности (он говорит о позволении наиболее подлинному Я действовать в соответствии с собой, т.е. в соответствии с преднаходимым Бытием в повинности [BT, 295, перевод модифицирован]) - тем самым, бытие виновным раскрывается как активирующее начало, как вина самого Бытия - повинность быть. Dasein пребывает в постоянной тревоге - Хайдеггер упускает тот факт, что тревога, как и всякое состояние сознания, сопровождается пониманием. Dasein испытывает состояние прельщения и пассивности всякий раз, участвуя в опытах Бытия-к-смерти. ФИНСК ПО-ПРЕЖНЕМУ НА ПРОВОДЕ . Владение техникой инкорпорации , восстановления собственного бытия из заброшенности, никогда не бывает полным; оно достигается лишь в том смысле, что Dasein удерживает себя в навязчивости повторения, т.е. опять же в заброшенности; само-обладание, господство над собой, осуществимо только в движении вечного запаздывания. Но даже и это есть привилегия понятий свободы и решимости; не забудем, что сама свобода существует в тревожности и через тревогу. В повторяющемся утверждении заброшенности Dasein постоянно отбрасывается к пассивности, опыт которой лежит в основе собственной экзистенции Dasein. Так Dasein движется в двух направлениях одновременно; оно устремлено к источнику собственного бытия, находясь в дрейфующем движении к смерти. Таким образом первичная встреча с собой и с Другим как Другим, формирует некий темпоральный горизонт Dasein, горизонт как будущего, так и прошлого; эта встреча никогда не состоялась и никогда не состоится, или она состоялась, как сказал бы Бланшо, в незапамятном прошлом и произойдет в будущем, которое всегда только предстоит. Но Хайдеггер акцентирует возможность решения - в нем победоносная поступь Dasein, свобода воздвигнуть собственной агонии монумент, почтительно увековечивающий
экзистенцию, которая всегда уже здесь, - как собственную, так и экзистенцию Другого. Монумент да будет служить символом оплакивания и предшествующей борьбы, памятной пометкой о незапамятном прошлом и о будущем, которое всегда только предстоит. Ведь Dasein требуется средство напоминания о повторяющем понимании, с помощью которого Dasein с болью выкраивает себя [BT, 387, перевод изменен - A.R.] из публичного, падшего бытия Они. (ну а термин монумент заимствован у Ницше).
Зов Другого существенно анонимен. В итоге, сознание есть зов, настигающий Dasein в повседневном существовании и выдергивающий его из повседневности, призывая (Aufrufen, окликая) к заброшенности, основанию вины. (SW, 195). Сознание зовет Dasein назад к заброшенности, призывая его вперед, к возможности утверждающего принятия этой заброшенности (двойное челночное движение выражено достаточно ясно - Der Anruf ist vorrufender Ruckruf (BT, 287). Парадоксальная фигура одновременного приближения и удаления, бросок, отбрасывающий назад. Парадокс двойного движения в противоположных направлениях сохраняется и в том случае, когда зовущим оказывается Dasein. Dasein откликается, если слышит зов, но это значит - если хочет услышать, если уже знает, что такое слушать. (Ранее мы уже видели, как мама-Dasein окликает, зовет домой Dasein-младшенького, чьи уши обучены по-слушанию). Проект Бытия-к-смерти как экзистенциально возможного остается фантастическим (BT, 266, перевод изменен - A.R.).
Хайдеггер спрашивает, нет ли чего такого в экзистенции Dasein, что способно восстановить аутентичность потенциальности Бытия. Подходящим ему кажется со-знание, сознание есть зов, настигающий Dasein в повседневном существовании и выдергивающий его из повседневности, призывая (окликая, Aufrufen) к заброшенности, которая описывается как основание вины. Сознание зовет Dasein назад к заброшенности, призывая его вперед, к возможности утверждающего принятия этой заброшенности (и двойное челночное движение выражено достаточно ясно - Der Anruf ist vorrufender Ruckruf ). Сознание дает Dasein понять его собственную заброшенность, предоставляя ее как выбираемую возможность.
Но если зовущее само Dasein в его вечной тревожности, парадокс, который так достал Финска, проявляется вновь. Dasein откликается, если слышит зов, но это значит - если хочет услышать, если уже знает, что такое слушать. Зов обретает себя как зов сознания в модусе слушаю , точно так же решительное понимание смерти, обретаемое Dasein, открывает доступ к самой возможности данного модуса бытия: виновности Dasein. Вновь возникает герменевтический круг, поскольку Dasein есть зовущее и одновременно слышащее зов. Зов исходит от меня и все же помимо меня и свыше - Es ruft (BT, 275) - но само Dasein и есть то, что слышно в слышимом Кто же еще это может быть, черт возьми , - вопрошает Финск, явочным порядком отдавая предпочтение кто из предложенной им ранее пары кто или что (SW, 196). Голос отчужденный и жутковатый, но, сомнений нет. Пусть он даже и двойственный. Слушая, Dasein никогда не находится в одиночестве. Хочется, правда, добавить при ничтоженствование, снующее в потенциальности, слушающее слышимость принимаемого вызова. Слушание, во всяком случае, раскрывает Dasein Другому: слушание... есть экзистенциальный способ открытости Бытия как Бытия-в-совместности Другим. По существу, слушание конституирует первичный и аутентичный путь раскрытия Dasein к внутренней потенциальности Бытия (BT, 163).
Возможный регистр прочтения данного пассажа достаточно широк, возникает в частности мысль о близости Хайдеггера к представлениям XVIII века о людях, лишенных способности слышать. Соответствующие философские спекуляции породили в свое время особую онтологию, связывающую язык и мысль. Подробное рассмотрение отографии еще впереди, пока стоит отметить кое-какие впечатляющие моменты. Ибо по Хайдеггеру, то, что Dasein слышит от себя самого и от Другого, есть молчание. Но слушание в молчании всегда очевидным образом связано с речью. Молчание, пишет Финск, есть путь подлинного раскрытия. Когда Dasein хранит молчание, речь заходит о смерти. Слушание предоставляет место говорению, а речь провоцирует слушание, и так по кругу. Это важно, сказать, кто начинает, кто кому обязан, ибо Dasein не может услышать Другого, или тот не готов говорить, уже при-званный принятым зовом. Можно ли тогда отличить дающего от берущего? Или они связаны в круговом переплетении? Обуславливает ли отношение Dasein к собственной смерти соответствующее отношение к смерти Другого? Мы, по крайней мере, знаем, что Dasein, слушая свидетельство Другого, само становится свидетелем, ибо слушание, согласно Хайдеггеру, есть удержание себя в истине, в истине слышимого. ФИНСК УХОДИТ ИЗ ЭФИРА . Длинный гудок ставит под сомнение известный догматизм: а как же быть с глухонемыми? Хайдеггеровская аксиоматика несет для них угрозу, иными словами, звуки голоса продолжают углублять метафизический кризис. Место для глухоты - против чего боролись Мендельсон, Кант и Гегель - вписано на полях метафизики, ибо это принципиально атопическое место зависит исключительно от графической системы знаков, от жеста и руки. Даже Александр Грэхэм Белл, непревзойденный учитель глухих, вынужденно склонялся к изустной метафизике, метафизике звучащего слова. В каком-то смысле, метафизическим ошейником были скованы опровержения глухоты, в частности, глухоты собственной матери и жены Белла. Телефон опровергает опровержения, в т.ч. породившую его попытку обойтись без звучащего
голоса. Жесты и пальцевые манипуляции были отодвинуты еще дальше на задворки; голос стал форменным исполнителем приговора над глухотой согласно Хайдеггеру, рука нужна в первую очередь говорящему. Стоит только прочесть все написанное Хайдеггером о способах хранить молчание и об отличии человеческой руки от обезьяньей - одна просто хватает, а другая схватывает, удерживая место для означивания и языка, - чтобы понять, что глухота и есть критическая точка для пересмотра теорий языка. Возможно, в поисках выхода нам придется привлечь литерно-наборную перчатку и мануальную семиотику Александра Грэхэма Белла, чтобы проследить и другую линию метафизического кризиса, ту, где глухота не отделяется радикально от языка в лого-мелоцентрическом смысле и не противопоставляется как большая степень деградации, скажем, пророческой слепоте.
Но сначала, позволим себе рассмотреть линию сцепки между Кристофером Финском и Миккелем Борх-Якобсеном, который поднимает вопрос о вине и о зове сознания в своем Ecoute , настойчивое envoi, адресованное анонимному tu .

{ВИНА.} Вовлекая Хайдеггера в спор с Фрейдом, он начинает с финитности. Ты, отмечает он, никогда не будешь адекватен собственной финитности, - по определению. Твоя финитность, строго говоря, не твоя. Она неопределима, до нее никак не добраться. Поскольку ты находишься там - там, как брошенный проект, пребываешь в тревожной заботе, всегда уже-заранее-пред-в этом мире и т.д., ты не перестаешь предвосхищать себя в потенциальности бытия , в возможности , в еще не и, стало быть, ты не исполнен, не вписан в Бытие-к-итогу, noch-nicht-zu-Ende-sein: ты живешь в подвешенности, не достроив, не расплатившись, с остаточным долгом der Rest einer noch zu empfangenden Schuldbegleickung (E, 88). Борх-Якобсен предпринимает любопытную попытку расшифровать этот остаток. Он говорит о том, что ты - должник смерти с точки зрения самой формы ты , ты никогда не станешь свидетелем Судного дня; расплата по долговым обязательствам никогда не наступит. Свести счеты со смертью не удается. И здесь Борх-Якобсен прибегает к ложному свидетельству (словно бы намеренно удваивая фрейдовский должок смерти, бытие-в-виновности к смерти) когда пишет Ты должен смерть Природе, как говорил еще Фрейд, цитируя Гете . (E,89). Странная деформация с цитатами и их принадлежностью и в самом деле говорит о масштабном долге, о виновности, возрастающей вдоль по линии Фрейд-Гете-Шекспир. Фрейд сделал удивительную ошибку сразу по нескольким параметрам: говоря, что цитирует Шекспира, он совершил подстановку - вместо Бога появилась Природа , что указывает явным образом на Гете, безотказного кредитора психоанализа, чье эссе О Природе служит базовым текстом для фрейдовского дискурса. Так одновременное признание и погашение обязательства (повинности) Фрейда осуществляется, в некотором смысле, благодаря векселю, предъявляемому Борх-Якобсеном, который переписывает на себя остаток задолженности Фрейда Природе. Но поскольку сам Борх-Якобсен остается должником Шекспира, жертвуя уровнем явленности ради скрытого, оператору приходится прерывать связь.
Поскольку голос обретает слышимость (это мы восстанавливаем связь с Хайдеггеровским зовом сознания), он преследует и обвиняет. Как показал Деррида, голос слышит себя только в молчании.
1 2 3 4 5 6 7 8 9


А-П

П-Я