https://wodolei.ru/catalog/filters/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Roland
«Миниатюры. Звезды над болотом. На задворках Великой империи. Книга первая. Плевелы»: Вече, АСТ; Москва; 2003
ISBN 5-7838-0231-X
Аннотация

«Звезды над болотом» — это короткий роман, объемом 6 авторских листов. Основой для написания книги стали письма ссыльных каракозовцев (конец 60-х годов прошлого века). Политическая ссылка на заре народовольчества — само по себе явление очень интересное. На подлинных материалах базируется достоверное повествование о жизни северной провинции, о том, как в дикой полярной глуши, в городе Пинеге, на границе с тундрой, вдруг вспыхивают проблески новых отношений между людьми.

Валентин Савич Пикуль
Звезды над болотом

Гой еси, читатель! Слушай, человече, некое сказанье о недавнем вече…
Л. Трефолев


Однажды на улице извозчик жестоко порол кнутом павшую от усталости лошадь. Громадная толпа собралась вокруг, все возмущались, звали на помощь городового. Но вдруг из толпы выбежал юноша, вырвал у извозчика кнут и тут же, на глазах ошеломленных людей, выдрал этим кнутом самого извозчика.
Это был Дмитрий Каракозов. Товарищам он часто говорил:
— Я не люблю лишних слов… К чему эти слова, если от человека жизнь требует только дела?
После выстрела в царя, когда ему уже стали крутить руки, он все-таки обратился к помощи слов.
— Я за вас… за вас! — кричал в сторону простонародья. Но это были беспомощные слова. Как и тот выстел.

Часть первая. БОЛОТНЫЕ ЛЮДИ

Городишко Пинега — место дикое да топкое, проклятущее место: куда ни глянь — чащобы непролазные, куда ни ступи — болота мшистые. Окрест на версты многие — только кочкарник, мшага, осока, клюква да морошка, а надо всем этим тучей кромешной виснет кровососущий и ликующий от крови гнус.
Так и говорили тогда пинежане:
— Волка-то мы и сами залягаем, а вот от комарья никак не отбиться… Ложись и помирай. Пущай жрет, коли в нем настоящего благородного понимания нету… Бяда с гнусом, прямо бяда!
Вокруг уездной канцелярии скучились кое-как, вразброд невеселые домишки. По гнилым мосткам хлюпают заросшие сивым волосом дремотные обыватели — весьма опохмеленные. В руке у каждого — дубье, чтобы от бездомных собак было чем отмахиваться. Ну а ежели палкой не спасешься, тогда один выход: на четвереньки вставай и лай — собаки тебя уже не тронут.
А собачье в Пинеге злое: уж на что волки тундровые (сами ростом с теленка) и те — все окрестные деревни обвоют, а на пинежские улицы забегать побаиваются.
Во главе вечно голодной и лютой пинежской своры стояла тогда матерая истасканная сука с желтыми зубами, и пинежане за одну привычку ее, свойственную каждой собаке, окрестили ее метким словом — «задрыга»…
Невесело жить на Пинеге. Будто отрезали тебя от России — ломтем ненужным, задвинули на край стола: пропадай ты пропадом! И летом (под тонкий комариный зуд), и зимой (под метельные визги и всхлипы) смыкается над городом, словно цирковой купол, глухая непроницаемая тоска. Приезжала тут как-то, еще в Севастопольскую кампанию, персона одна важная из столицы, выучила чиновников играть в преферанс — так и на том спасибо. Ну и выпил человек от тоски этой самой. Ну закусил чем бог послал. Ну вестимо, и похмелил себя с утра пораньше… А дальше-то что? Дальше-то как жить будем?
— Ништо, — говорят люди опытные. — До нас на Пинеге тако жили, не тужили. И опосля нас жить станут тако же… Самое главное, Иван Прокофьич, это — не терять хладнокровия. Все можешь делать, хучь нагишом по сугробам бегай, но хладнокровие при этом блюди…
Читают здесь «Губернские ведомости», что по месяцу из Архангельска доходят, да еще вот у секретаря уездного — Аполлона Вознесенского (которого из духовной академии за неистовое пьянство вышибли) книжки берут разные для прочтения. Дамы пинежские от Тургенева и графини Салиас де Турнемир без ума бывают. А сильный пол предпочитает Дюма и Вальтера Скотта, дабы, умственно беседуя с королями и принцессами, и себе в мыслях рыцарский замок построить.
Сам же владелец библиотеки, единой на всю округу, Аполлон Вознесенский — человек вполне образованный и потому самодержавно гневен в поступках своих. Ежели станешь ему перечить, он тебя, как лягуху поганую, расшибет. Во образе честной жизни своей Вознесенский весьма дик. Ногтей не стрижет, волос не коротит на башке своей и любит пить водку пополам с мадерой. А когда напьется, то берет гвозди и молоток — забивает гвозди куда попало, отчего удивительно быстро трезвеет. Взяток секретарь от народа не берет, живет бедненько. Однако уважением в обществе он пользуется и с отцом Герасимом Нерукотворновым до слез о тайнах мироздания спорит.
К тому же, по старой студенческой памяти, Вознесенский в какие-то газеты вхож. Правда, давно уже ничего не пишет, но еще грозится написать толстенную книгу о разных гшнежских мерзостях. Будучи трезв, Аполлоша даже скромен: мол, все уже он продумал — только писать. А в пьянственном виде он кричит на обывателей слова ужасные — такие слова:
— Я вас всех знаю как облупленных! У меня книжка уже готова… один последний взмах пера остался. Вдохновения ожидаю адского, аки молния, дабы одним ударом покончить с вами. И только прах оставлю от Пинеги!
Только дважды в году оживает Пинега от затяжной медвежьей спячки: одна ярмарка — на праздник Николы, другая — на Благовещенье. Тогда с утра до ночи меж возов и оленьих аргишей1 разный заезжий люд топчется. Кто покупает, а кто — просто так, глядит больше.
Тут и самоеда2 из Пустозерска увидишь, и гости ярославские с красным товаром понаедут, хитрый инжемец шкурки беличьи по снегу разложит. Холмогорские косторезы бродят — присматриваются к костям моржовым и мамонтовым, чтобы увезти кость домой, и там, всю полярную ночь до весны самой, резать и резать узоры драгоценные.
Иногда цыганка появится, тряся юбками: весь город у нее перегадает. А то мужик из кабака вывалится наискосок, увидит оглобли пустые, завоет благим матом:
— Ратуйте, православные, лошадку остатнюю увели!..
И сразу шапку на палку возденет, сигналит ею над головами, чтобы все издалека видели: горе случилось у человека…
Из местных же примечательностей в Пинеге только собор, строенный еще при Екатерине II, да славный монастырь Красногорский, что в двенадцати верстах от города. Вознесся сей монастырь на высоком холме — поближе к Богу. Тускло посвечивают витые луковицы храмов, внизу река бежит не спеша к океану, а наверху облака плывут. Тишина вокруг, тишина…
И показывает отец настоятель каликам перехожим грубую плиту каменную, по которой упокоился вдали от славы московский князь Василий Голицын. Да еще в ризнице — плащаница старая и «воздухи» узорчатые, руками царевны Софьюшки для своего любимца шитые. Вот и все, что осталось от страсти горючей.
Давно это было… Так давно, что дожди уже смыли надгробные письмена, а ту Красногорскую рощицу, в которой гулял опальный вельможа, вырубил недавно первогильдейский купец Тимофей Горкушин, который по паспорту своему числился в «почетных потомственных гражданах» великой Российской империи…
Ну, вот и весь вам город Пинега, а душ человеческих в нем на то время считалось всего четыре сотни.
Деревня!
А что больше всего любили в Пинеге, так это — политику, язви ее в корень. Вот уж здесь любой регистратор коллежский или ревизор винных откупов рассуждал до хрипоты в голосе и дрожания в суставах. По газетам все, бывало, обсудят. Перессорятся меж собой. Выпьют. Закусят. Помирятся. И каждый раз придут к согласному заключению:
— Мы люди лесные, еловой шишкой чешемся; до нас никакому Гамбетте не доплюнуть. А все-таки какие мы либералы, господа! Без сомнения скажем: Пинега ныне стала родным братом Парижу…
Весной 1866 года (а весна выдалась ранняя) «Ведомости» долго не приходили. Или загряз почтарь в слякоти, или запьянствовал по дороге. А когда «Ведомости» из губернии прибыли, тут и узнали пинежане, что было апреля четвертого дня в стольном граде Санкт-Петербурге учинено злодеем покушение на благословенного царя-батюшку Александра Николаевича.
Многие, кто постарше, еще двадцать пятый год помнили. Но тогда хоть дворяне, войска гвардии, знать, а тут… Прощелыга-студент какой-то, и вздумал на помазанника божиего руку поднять — шутка ли? «Кудыть идем? Кудыть движемся?..»
И фамилия у злодея какая-то странная: отец Герасим Нерукотворнов сколько ни бился, а выговорить ее никак не мог:
— Зако… Козо… Зарако…
— Каракозов! — поучал его секретарь Вознесенский. — А сие слово по-татарски «черный глаз» означает.
— Тьфу ты! — плевался батюшка. — Только это не татарин, а, видать, природный «пшепрошем». Это они… это поляки… это их Герцен из Лондона мутит!
По случаю чудесного избавления царя от смерти (и по примеру Архангельска) решено было в соборе благодарственный молебен служить с водосвятием. В самый патетический момент службы, когда многие плакали, раздался один звук, всем отлично знакомый: «буль-буль-буль…» Виновного не нашли, но люди знающие сказывали, что это секретарь Вознесенский прикладывался.
Во время молебна помянут был картузных дел мастер Осип Комиссаров, а ныне дворянин, по прозванию — Костромской, который отвел пистолет злоумышленника Каракозова, и пуля пролетела мимо царя. При этом чиновник местного акциза, Алексей Стесняев, шепнул на ушко жене пинежского исправника:
— Вообразите только, Анна Сократовна, какая фортуна сему голодранцу выпала! Картузы на чернь шил, а ныне ко двору зван, с мамой государыней императрицей небось чай из самовара хрустального с ихними царскими детками попивает…
— Ужасть! Ну просто ужасть, — отвечала, косясь на красавца, начальственная дама.
— А случить бы мне, — мечтал Стесняев, — такая честь выпала, так я бы ни за что «Костромским» не стал называться… «Стесняев-Мадридский» — чем плохо?
— Ужасть, — вздыхала исправница, колыхаясь полной грудью. — Вас коли послушаешь разочек, так и самой захочется чего-то такого… нездешнего, благоуханного и возвышенного!
А был Стесняев (коли уж речь о нем пошла) знатный сердцеед, хотя и имел нрав тишайший. К службе радел примерно, у начальства на виду был. И голосом и собой отменно приятен. Воротнички носил стоячие, гулять ходил только с зонтиком, а волосы, чтобы девицам нравиться, лимонного цедрой смазывал. Галош вот только у него еще не было (за галошами надо в Архангельск ехать — именно там все блага жизни!).
— Стерррва ты… угодник бабий, — не однажды рычал на него Аполлон Вознесенский, на что Стесняев всегда почтительно грубияну ответствовал:
— Это вы, Аполлон Касьянович, про стерву напрасно говорить изволите. Сам господин исправник обо мне худого не скажет. А то, что я к дамам преклонение имею, так это от нежности моей душевной…
— Прочь… рраззорву! — рявкал Вознесенский.
В карты Стесняев не играл, вина пил самую малость, зато хорошо пел на клиросе и любил тушить пожары.
Пинежский исправник, Филимон Аккуратов, город держал в строгости. На каждый дом повелел прибить доску с красочным изображением ведра, топора или бочки. А вот на доме Стесняева была обозначена швабра.
И каждый раз, как случался «красный петух», он — полуодетый, в радостном исступлении — бежал, выпуча глаза, на пожар. Там бесстрашно лез в жарынь, в самое пекло, вдохновенно орудуя мокрой шваброй. Половина сердечных успехов Стесняева обязана как раз его героическому поведению на пожарах.
Не одно уже сердце разбилось на сто кусков при виде акцизного юноши со шваброй — среди огня и копоти.
Ах, как он был прекрасен в эти моменты!
Как раз на тот день, когда пришла с оказией весть о казни в Петербурге государственного преступника Дмитрия Каракозова, ночью вдруг загорелся дом купца Тимофея Горкушина.
Сам Горкушин — сильный, костлявый старик — метался в одном исподнем по двору усадьбы своей, прыгал босыми пятками среди ярких брызг, надрывно и жалобно выл:
— Подожгли меня… знаю, что не сам горю… подожгли-и!
Стесняев, как всегда, первым кинулся в огонь, бабы побежали к реке с ведрами. Приказчики Горкушина — строгие, молчаливые парни — скинули разом пестрые жилетки, дружно работали баграми. Пламя зашипело, поползло вниз, раскаленные бревна стен медленно тухли… Пожар перехватили в начале, и Горкушин, яростно срубая топором нарост рыхлого угля с бревен частокола, плевался желтой слюной, грозился:
— Знаю, что бельмом я у вас… знаю. Вдругорядь сторожей с ружьями понаставлю. Пушку куплю! Стану вас, убогих, картечью сражать…
Затем, малость поостыв, зазвал Стесняева в свою контору, сел на скрипнувшую лавку, крытую шкурой пыжика, долго мял в руках опаленную пламенем бороду.
— Ты — кто? — спросил наконец столь резко, словно пальцем под ребро ткнул.
— Я? — испугался Стесняев.
— Да, вот ты.
— Рази не изволите знать меня, Тимофей Акимыч?
— Не изволю всех в городе знать.
— При акцизе состою, четырнадцатого класса чиновник… Горкушин подумал о чем-то, шевеля плоскими пальцами.
— А в первом-то классе кто по «Табели о рангах»?
— Великий канцлер империи! — пояснил Стесняев.
— Ну а ты, мозгляк, еще в четырнадцатом шевелишься?
— Шевелюсь.
— Далеко тебе, чай, до канцлера? — подмигнул ему Горкушин.
— У-у-у-у… — провыл Стесняев, закрывая глаза.
— Ну, вот, — придержал его старик. — Хочешь, предреку тебе? Так и сдохнешь в состоянии мизерном. А в канцлерах тебе не бывать…
Горкушин достал бутыль с пахучим ромом норвежским, рука его вздрагивала, когда разливал по стаканам:
— Пей!
— Благодарствую на угощении. Не потребляю-с.
— Врешь! — не поверил купец, кося кровавым глазом.
— Вот свят! — скоренько покрестился Стесняев. — Ежели што, так у начальства обо мне спросите.
— Все пьют, — глухо буркнул Горкушин. — Потому как место здесь нехорошее… гиблое.

Это ознакомительный отрывок книги. Данная книга защищена авторским правом. Для получения полной версии книги обратитесь к нашему партнеру - распространителю легального контента "ЛитРес":


1 2


А-П

П-Я