https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/grohe-eurosmart-32482002-141476-item/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

она нетерпелива, подозрительна, доверчива — и все это одновременно. Ее алое платье как пламенем освещает коридоры, когда в проникшем невесть откуда луче солнца ее платье вспыхивает как факел, темные, зеленые тени вокруг становятся еще глубже и зеленее.

* * *
Есть кто-либо еще из близких родственников Тита? Только слабоумные тетки Кора и Кларисса, сестры-близнецы, сестры Гробструпа. Так ущербны они разумом, что обдумывать какую-нибудь мысль для них — значит рисковать кровоизлиянием в мозг. Так ущербны они телом, что кажется, будто надетые на них платья скрывают не больше плоти, костей, нервов и жил, чем когда висят на своих петельках в шкафу.
А что другие персонажи — помельче, менее благородного происхождения? Если исходить из положения в обществе, то прежде всего, очевидно, следует упомянуть Доктора Хламслива и его сестру. Сестра ходит всегда плотно закутавшись, но даже сквозь материю видны ее выпирающие кости. Доктор смеется смехом гиены, у него необычное, элегантное тело, лицо — словно целлулоидное.
А каковы его основные недостатки? Невыносимо высокий голос, его сводящий с ума смех, его манерные, аффектированные движения. Его основное достоинство? Неповрежденный мозг.
Сестра доктора, Ирма. Самомнительна и суетна как ребенок, тощая как нога цапли, постоянно носит черные очки, слепа как сова при дневном свете. Она срывается с социальной лестницы по меньшей мере три раза в неделю, но тут же снова начинает карабкаться вверх, извиваясь и размахивая тощими бедрами. Она, сцепив свои мертвенно-бледные руки, постоянно держит их на груди, питая, очевидно, благородную надежду, что тем самым ей удается скрыть неразвитость бюста.
Кто дальше? С точки зрения приближенности к властителям Замка — никого. Или, точнее, — никого из тех, кто в первые и ранние годы жизни Тита сыграл бы роль, имевшую значение для его будущего, хотя может быть, здесь следовало бы назвать Поэта, человека с клинообразной головой, нелепой фигурой. Это личность малоизвестная власть предержащим Горменгаста, хотя он пользовался славой единственного, кому в беседе удавалось удерживать внимание Герцога Гробструпа более пяти минут. А теперь он полностью позабыт, одинок в своей комнате над каменной пропастью стены. Никто не читает его стихов, но некоторый статус он сохраняет — все-таки, по слухам, он человек благородного происхождения.
Если же выйти за пределы круга тех, в чьих жилах течет голубая кровь, то сразу всплывает целый выводок имен. Сын умершего Пылекисла, по имени Баркентин, нынешний Хранитель Ритуала — ворчливый педант семидесяти лет, карлик, словно когда-то остановленный в росте, который пошел по стопам своего отца (точнее, по стопе, ибо этот Баркентин — одноногое создание, которое носится по плохо освещенным коридорам, опираясь на костыль, производящий мрачный и гулкий стук).
Флэй, который уже появлялся в нашем повествовании в виде призрака, живет, но не здравствует в лесу Горменгаста. Похожий на труп и молчаливый как труп, он не менее самого Баркентина представляет собой традиционалиста старой школы. Но в отличие от Баркентина, гнев, который вздымается в нем, когда нарушается Закон, проистекает из ревностной преданности традиции, которая ослепляет его, а не из безжалостной и хладнокаменной нетерпимости калеки-Хранителя.

* * *
Может показаться несправедливым, что речь о госпоже Шлакк заходит после того, как уже упомянуты многие другие. Сам по себе тот факт, что она является няней Тита, наследника Герцога, властелина Горменгаста, и в свое время была няней Фуксии, вполне достаточен, чтобы дать ей право быть упомянутой в начале любого перечисления приближенных лиц. Но она такая крошечная, такая напуганная, такая старая, такая ворчливая, что совершенно не в состоянии — и ни за что не захотела бы — возглавить какую бы то ни было процессию, даже процессию имен на бумаге. Она постоянно брюзгливо восклицает: «О, мое больное, слабое сердце! Как они могли?!», и бежит к Фуксии, чтобы либо шлепнуть рассеянную, отрешенную девушку — это приносит няне некоторое облегчение, — либо зарыться своим личиком, похожим на сморщенную сливку, в юбку герцоговой дочери. А сейчас она одиноко лежит в своей комнате и покусывает костяшечки крошечных кулачков.
А вот в молодом Щукволе нет ничего ворчливого или испуганного. Если даже когда-нибудь в его щуплой, костлявой груди и пряталась совесть, он давно выскреб ее и вышвырнул как досадную помеху. И зашвырнул так далеко, что, если бы она ему снова когда-нибудь потребовалась, никогда бы ее не нашел.
После рождения Тита Щуквол начал свое восхождение к вершинам Горменгаста; закончилось его рабское служение в Кухне Потпуза, в этой юдоли, наполненной парами, где ему было слишком, гадко и слишком тесно и где не могли развернуться его гибкие таланты и амбициозные устремления.
Узкоплечий и сутулый настолько, что кажется почти горбатым, худой, гибкий, длинноногий, красиворукий, с близкопосаженными глазами цвета запекшейся крови, Щуквол продолжает карабкаться, но теперь не по задворкам Горменгаста, а по спиральной лестнице души Замка, устремляясь к вершине, дразнящей воображение, к какому-то дикому неприступному гнезду, о котором больше всего знает он сам. Оттуда он сможет взирать на мир, распростертый у его ног, и восторженно трясти своими скомканными крыльями.

* * *
В гамаке в дальнем конце Зала Раскрашенной Скульптуры, крепко спит Гниллокун. В этом длинном чердачном помещении размещаются лучшие образцы искусства, создаваемого Жителями Мазанок. Прошло уже семь лет с тех пор, как он наблюдал из чердачного окна за извилистой процессией, возвращающейся с озера Горменгаст, у которого была совершена церемония возведения младенца Тита в герцогское достоинство. И с тех пор, за эти долгие годы в его жизни ничего не происходило, если не считать тех случаев, когда раз в году прибывали новые образцы раскрашенной деревянной скульптуры, которые следовало разместить в длинной зале в верхних этажах Замка.
Голова Гниллокуна, похожая на пушечное ядро, склонилась на руку, гамак легко покачивается жужжит большая муха.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
На нечетко обозначенных границах жизни Замка — границы эти столь же непостоянны и столь же извилисты, как и побережье острова, обдуваемого всеми ветрами и сотрясаемого бурями, — существует определенное количество личностей. Некоторые из них предпринимают попытки продвижения к центральной оси, вокруг которой вращается жизнь Замка. Они бредут, выбираясь из темных бездонных вод безвестности и безвременья И кто же добирается до холодного берега? Наверняка из таких глубин и пространств должны появляться по меньшей мере боги либо, на худой конец, короли, облаченные в чешуйчатую броню, либо существа, чьи распростертые крылья могли бы погрузить мир во мрак А может быть, даже сам пятнистый Сатана с медным челом?
Но нет — ни богов, ни чешуйчатых доспехов, ни крыльев, ни медных лбов.
Слишком темно, чтобы рассмотреть тех, кто бредет из неизвестности, однако надвигающаяся бесформенная тень, слишком большая для одного человека, предвещает приближение толпы седых Профессоров, в чьих руках некоторое время придется извиваться Титу.

* * *
Но никакой полумрак не скрывал сутулого молодого человека, который входил в маленькую комнату, похожую на тюремную камеру. Вход в нее вел из узкого каменного коридора, камень был сухой, серый и грубо обработанный, как шкура слона. Когда, стоя в дверях, человек оглянулся, чтобы посмотреть, не следовал ли кто-нибудь за ним по коридору, холодные лучи высветили его высокий, выпуклый, белый лоб.
Войдя в комнату, он плотно закрыл за собой дверь и задвинул засов. В окружении белых стен человек казался странным образом отстраненным от того мирка, в котором перемещался. Он казался тенью, тенью сутулого молодого человека, двигающейся по белой плоскости, а не человеком во плоти, перемещающимся в трехмерном пространстве.
В центре комнаты стоял простой каменный стол, на нем, сгруппировавшись поближе к центру, располагались графин с витым горлышком (в графине — вино), стопки бумаги, ручка, несколько книг, ночная бабочка, пришпиленная булавкой к пробке, и наполовину съеденное яблоко.
Проходя мимо стола, человек схватил яблоко, откусил от него и положил обратно — и все это не замедляя шага, затем (если бы в этот момент кто-нибудь наблюдал за ним со стороны, то этому наблюдателю показалось бы именно так) ноги молодого человека вдруг стали, начиная снизу, укорачиваться. Однако все было проще — в том месте участок пола комнаты опускался под углом вниз, и молодой человек просто зашел в эту наклонную часть, которая уходила все глубже и приводила к отверстию в стене, завешенному занавесом.
Мгновением позже человек, отдернув занавес, прошел дальше, и темнота обняла его, скрыв углы колючего тела.
Он проник в нижнюю часть не используемого ныне дымохода. Было очень темно, и эта темнота не столько рассеивалась, сколько усиливалась рядом маленьких поблескивающих зеркалец, в которых через систему других зеркалец отражалось то, что происходит в комнатах, примыкавших к этому дымоходу на разных этажах. Дымоход уходил из темноты, в которой стоял молодой человек, высоко вверх, туда, где гулял ветер меж полуразрушенных ветрами и дождями крыш, кровли, грубые и растрескавшиеся как корка черствого хлеба, краснели жутким цветом в нескромных лучах заходящего солнца.
За последний год молодому человеку удалось получить доступ в комнаты и коридоры, примыкающие к дымоходу, и он в нужных местах просверлил отверстия сквозь деревянную обшивку, штукатурку и камень. Подчас это было совсем непросто, ибо в некоторых случаях ему приходилось сверлить, упираясь коленями и спиной в стенки дымохода. Сквозь отверстия, в сечении не больше монеты средней величины, можно было наблюдать через систему зеркал за тем, что происходит в этих помещениях. Сверление приходилось к тому же производить лишь в строго определенное время, дабы шумом не вызвать никаких подозрений. Более того — нужно было точно определить место для отверстий, чтобы получить необходимый угол зрения.
И комнаты тоже были выбраны молодым человеком с таким расчетом, чтобы оправдать усилия, затраченные на работу, — за происходящим в них можно было время от времени наблюдать не только ради удовольствия, получаемого от подглядывания, но и для пользы того дела, которое он задумал.
Способы, применяемые им, чтобы скрыть отверстия, которые иначе легко можно было бы заметить, были разнообразны и изобретательны. Примером может послужить то, как он сделал это в покоях ветхого Баркентина, Хранителя Ритуала. В этой комнате, грязной как нора лисы, на одной стене, как раз в нужном месте, висел портрет всадника на пегои лошади, выполненный маслом, краска во многих местах вспучилась и шелушилась. Молодой человек не только просверлил два отверстия непосредственно под нижним краем рамы — здесь тень от рамы лежала, как длинная черная линейка, — но и вырезал из полотна нарисованные пуговицы, зрачки глаз и у всадника, и у лошади, просверлив затем прямо позади них отверстия в стене. Эти отверстия, расположенные на разных уровнях в разных точках, позволяли молодому человеку просматривать комнату под разными углами зрения и следить за всеми передвижениями Баркентина, куда бы он ни перемещал свое жалкое тело, поддерживаемое мерзким костылем. Через глаз лошади — это отверстие использовалось чаще всего — открывался прекрасный вид на матрас, лежащий на полу, на котором Баркентин проводил почти все свое свободное время, свивая в узлы, а потом распутывая свою бороду, время от времени, в припадке раздражения, он поднимал свою целую ногу — хоть и единственную, но тоже весьма усохшую — а потом обрушивал ее на матрас, поднимая тучи пыли. В самом дымоходе сразу позади отверстий была установлена сложная система проволочек и зеркалец, в которых отражалась жизнь обитателей наблюдаемых комнат, лишенных без ведома обитателей уединенности. Вниз по черному дымоходу опускались зеркала, передавая друг другу все тайные и явные действия, которые попадали в поле их безжалостного зрения, от зеркальца к зеркальцу отражения наконец достигали основания этого созвездия зеркал и обеспечивали молодого человека постоянным развлечением и нужной ему информацией.
Погруженный в темноту, молодой человек мог небольшим поворотом головы перейти от, скажем, наблюдения Трясинтреска, акробата, которого часто можно было видеть прохаживающимся по своей комнате на руках и перекидывающим с одной подошвы на другую маленького поросенка, одетого в зеленую ночную рубашку, к, скажем подсматриванию, ради развлечения, за Поэтом. Тот сидит за столом, откусывает прямо от буханки кусок хлеба — ротик у него маленький, а руки заняты он пишет, — клинообразная голова слегка склонена в сторону, лицо раскраснелось от умственного напряжения. А глаза Поэта (они смотрят таким расфокусированным взглядом, что, кажется, никогда уже больше сфокусироваться не смогут) настолько полны духом, что становится непонятным, как может нечто материальное выражать такую духовность.
Но молодой человек имеет возможность наблюдать за значительно более важными фигурами — ведь упомянутые личности, за исключением Баркентина, совсем маленькие рыбки в темных водах Горменгаста, даже и не рыбки, а нечто и того мельче. И он переводит свой взгляд на зеркала, в которых можно увидеть значительно более волнующее зрелище представителей самого семейства Стонов — странную, с волосами цвета вороньего крыла дочь покойного Герцога Фуксию и ее мать, вдову Герцога, Графиню Гертруду, на чьих плечах сидит множество птиц.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

I
Мягкое летнее утро, огромное колоколоподобное, разрушающееся сердце Горменгаста еще в полусне, даже эхо пока не пробудилось в гулких коридорах, и глухие удары сердца Горменгаста не разносятся по каменным лабиринтам. В одном из залов с оштукатуренными стенами зевала тишина.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13


А-П

П-Я