https://wodolei.ru/catalog/podvesnye_unitazy/Am-Pm/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

А я-то думал, теперь все пойдет прямо, как по линейке, не как раньше — туда-сюда по переулкам. И зачем же так восстанавливать?
На первом году в новой школе почти все предметы нам преподавал господин Фишер, маленький лысый педант, постоянно носивший зеленую грубошерстную куртку, зеленые же обмотки и высокие ботинки на шнурках. Словоохотливым он не был, скорее робким и неуклюжим, и все, что ему казалось важным, предпочитал писать на доске, а мы аккуратно переписывали это в тетради, которыми он же нас и снабжал. При Гитлере его уволили из школы и посадили в концлагерь. Когда он вышел на свободу, ему досталась в наследство писчебумажная лавка, и в войну он кое-как перебивался вместе с семьей. Остатки товаров мы теперь покупали у него по дешевке.
— Мирные товары, мирные цены,— говорил он, раздавая нам время от времени карандаши, ластики и линейки, которых нигде невозможно было достать.
Больше всего на свете он ценил аккуратный почерк. Печатные буквы были ему просто бальзам на душу, он точно определял, что и как должно стоять в строке, все равно, были ли это физические или химические формулы или даты и цифры по истории и географии. Поначалу он
даже писал на доске образцы сочинений, чтобы мы не делали орфографических ошибок и все точно соответствовало его представлениям о плане, содержании и особенно форме. Скоро мы стали встречать это в штыки, развлекались тем, что заменяли на доске предложения или хотя бы удлиняли и переиначивали слова. Это возмущало его куда сильнее, чем невыполненные домашние задания, болтовня или проказы на уроке. От волнения он говорил и вовсе с трудом, запинался, краснел, даже лысина пылала, а мы вели себя вес нахальнее, ставя кляксы в священных тетрадях, и тем окончательно приводили его в ярость.
— Нацисты! Нацисты! — вопил он фальцетом.—Вы все, все нацисты!
Мы с Сэром после обеда шастали по лесам, отнести домой школьные сумки после занятий нам и то было недосуг. Мы находили брошенные мундиры, противогазные сумки, оружие, уже начавшее ржаветь. Разбойничья пещера и другие склады боеприпасов были пусты, многие даже взорваны. Но стоило немного покопать — и мы отыскивали ружейные и орудийные гильзы, даже остатки пороха и динамита, которые мы поджигали, хотя уже и наслышались жутких историй про оторванные руки и ноги.
— Вот бы разрядить что-нибудь по-настоящему,— сказал Сэр, неотрывно глядя в пламя костра.— Так ведь не дают, а скоро все к черту проржавеет.
Он хотел стать физиком или химиком, собирал в свою школьную сумку патронные гильзы, куски труб, пустые бутылки из-под пива, пластинки динамита, автомобильные детали и лампочки, из которых делал стеклянные колбы для будущей лаборатории. Часто в своей сумке я тоже тащил для него домой детали моторов, осколки зенитных снарядов, трассирующие пули и помятые котелки. А поскольку Сэр боялся своего папаши, мы украдкой сносили все в наш подвал, где оборудовали арсенал за дровами, оставшимися от Лени.
— Если мой старик и дальше будет так злобствовать, я вообще не вернусь домой,— заявил Сэр и уже начал обдумывать, как бы сделать отвод от магистральной газовой трубы.— Без бунзеновской горелки лаборатория — шарлатанство и игрушки.
Но прежде чем он взялся за гаечные ключи, подобранные в развалинах, мой отец обнаружил за поленницей наш взрывоопасный винегрет.
— Вы что, и наш дом решили подорвать?! — закричал он и впервые надавал мне пощечин.— Разве в новой школе вы не усвоили, что уже и так достаточно всего погибло? Что, ваши новые учителя на войне не были и не сыты ею по горло? В чем дело-то, а?
Я ехал в отцовском трамвае и думал: как же, легко найти ответ на мои вопросы и даже проникнуться уверенностью, что мы были нужны друг другу, и раньше, и теперь. Отец как бы между прочим вспоминал прошлое, находил слова примирения и не прерывал меня, когда я говорил об упущениях, ошибках, нерешительности и безучастности.
— Ладно, ладно,— сказал он.— Разве у меня был выбор?
Он вновь и вновь возвращался к разговору о той прочной прямой стезе, с которой никогда не сворачивал:
— Так уж прошла моя жизнь, ваша идет по-иному, а не больно-то отличается от моей.
О матери он сказал коротко:
— Она всегда была своевольной и слишком часто рисковала.— Он закашлялся и немного отвернулся, чтобы я не заметил, как мозжит в нем разлука.— У меня тоже бывали шансы, что да, то да,— добавил он,— только, может, чересчур поздно для меня или чересчур неожиданно, непривычно.
Он уставился в окно на соседний путь, на трамвай, быстро промелькнувший мимо, и под грохот и скрежет вагонов задумчиво пояснил:
— Ничего не удержать, не остановить, вот в чем штука. Одно из двух — либо едешь, либо под колеса.
Так он сидел, неподвижный и прямой, с побледневшим лицом, щурясь от слепящего света уличных фонарей и автомобильных фар.
— Странное у меня чувство,— проговорил он, вдруг став отчужденным и неприступным.— Я будто сижу здесь с тобой и еду, а на самом деле я все выдумал, да и в живых меня нету.
Пианино спустили из бабушкиной квартиры во двор, потом поставили на трехколесную машину дяди Херберта, которую тот соорудил из старья.
— Сначала тяпнем по одной,— сказал дядя Георг пустив по кругу бутылку шнапса, запел: — Тру-ля-ля!
Уже изрядно навеселе дядя Херберт залез в кабину, мы с теткой Лоттой взгромоздились в кузов, и началась дикая гонка через развалины, потом по Лейпцигер-штрассе, а кончилось все тем, что машина врезалась в трамвай, как раз выезжавший из депо. Пианино опрокинулось, загудев как гонг, и упало нам с тетей под ноги, больше ничего с нами не случилось. Куда сильней досталось дяде Херберту: водительская кабина была разбита, и он сидел в ней, закрыв глаза и обливаясь кровью.
— Толстый пьянчужка,— высказался кто-то в толпе, собравшейся у одра машины, никто из зевак даже пальцем не пошевелил.
Подъехал грузовик, из него выскочили солдаты и начали отдирать помятую, заклиненную дверь. Один орудовал штыком, другой прикладом автомата; наконец они распахнули дверь, вытащили дядю Херберта и увезли в лазарет.
— А пианино? — спросил я, по-прежнему сидя в кузове.
— Русские его не заметили,— ответила тетя Лотта, она тоже не тронулась с места.— Л может, они вообще не знают, что это такое?
Однажды наш учитель господин Фишер сказал:
— Я хочу вам кое-что показать, завтра уроков не будет, мы встретимся на Нойштадтском вокзале и вернемся домой лишь вечером.
Хотя он, как и отец, дрожал над каждым пфеннигом, билеты всем нам купил на свои деньги. Кроме того, он подкопил хлебных карточек, так что съестного брать с собой не пришлось. Наутро мы поехали по железной дороге до Шандау, затем пешком по долине Поленца добрались до крепости Хоэиштайн, где учитель резко и энергично утихомирил нас и сказал:
— Здесь был концентрационный лагерь, я тут два года просидел.
Он стоял перед нами в своих зеленых обмотках и больше слова не мог вымолвить, лишь указал рукой на полуоткрытые ворота и-засеменил туда. Мы, ошарашенные, в нерешительности последовали за ним, подавленно таращась на своды ворот, на стены, на узкие, зарешеченные окна во дворе, вымощенном каменными плитами.
— Здесь! — коротко бросил господин Фишер, несколько раз покрутился волчком, оглядывая стены, от которых отваливалась штукатурка, и испуганно вздрогнул, услыхав голоса и шум: на верхних этажах велись какие-то работы, оттуда доносился стук молотков и звон пилы. Один из рабочих спустился к нам и спросил:
— Вам чего?
В крепости оборудовали молодежную базу, и вход на стройку был воспрещен.
— Вот как, я не знал,— извинился господин Фишер и позвал нас 1С выходу.
Ему словно бы полегчало, оттого что не нужно ходить по камерам и залам, где он был одним из сотен заключенных, каких-либо пояснений или же рассказа о пережитом от него так и так не услышишь. «Я не хочу об этом говорить»,— сказал он однажды на уроке и написал на доске лишь то, что стояло в учебнике.
Быстрыми скачками, не оглядываясь, учитель спустился с крепостной горы. У ручья в долине достал еду, поделил на равные части и сказал:
— Красивое место, а? Очень правильно — устроить здесь молодежную базу. Раньше тут, говорят, тоже была база отдыха, я просто забыл.
В газетах я впервые прочитал стихи Бертольта Брехта, переписал их, заучил наизусть и декламировал даже отцу.
— Эти я давно знаю,— твердил он, хотя без конца просил почитать ему стихотворение о «семивратных Фивах».-- Сколько ворот было в Дрездене? — спрашивал он у меня и вновь начинал рассказывать о саксонских королях, немного не так, как раньше, потому что не ездил больше на трамвае через ворота, улицы, площади и мосты, названные в честь королей: Георга, Альберта, Фридриха, Иоганна и Августа. Теперь он убирал там мусор, засыпал гравием бомбовые воронки, утрамбовывал и таскал брусчатку, плиты песчаника на Брюлевской террасе, осколки Хофкирхе и ворот Георгтор.
— Нынче все переименовали, народ совсем запутался,— повторял он, перечисляя новые названия улиц, ворот, мостов и площадей.— По мне, надо бы одну из площадей назвать площадью Развалин, ведь только руины кругом да разбитый трамвай посередке,— говорил он в раздумье.— На этом памятнике я бы выбил свое имя, год и фразу: «Так все выглядело, так! Не забывать!»
В нашем классе внезапно объявилась Урсула.
— Привет! — сказала она.— Теперь я с вами! У нее было новое зеленое платье, еще более длинные,
гладко причесанные волосы и дорогой портфель из настоящей кожи, откуда она извлекла учебники, за которыми мы тщетно гонялись.
— Только не завидовать. Могу и вам кое-какие достать,— самоуверенно заявила она.— Моя бабушка еврейка, я сама — еврейка на четверть. Разве по моему носу не видно? — Она со смехом рассказывала, что ее потому и приняли без экзаменов и с таким опозданием.— Компенсирующая справедливость. Надеюсь, вы не против?
Она гордо уселась всего через две парты от меня, потом обернулась, так что я с трудом удержался, чтобы тотчас не протянуть ей руку. Но она сделала вид, будто не замечает меня и не знает, говорила с Сэром и Хорстом Редером, самым крупным и сильным парнем в классе, который прыгал на метр семьдесят в высоту и быстрее всех бегал стометровку. Губы у нее были ярко-красные, кое-кто думал, что она их подкрашивает, хотя в школе это было запрещено. Она носила туфли на высоких каблуках, по последней моде, и на переменках важно расхаживала по двору с Хорстом, не отходившим от нее ни на шаг.
— Она такая же красивая, как раньше, но и задавала,— утешал меня Сэр и тоже пялился ей вслед.
Ни у одной девушки не было такой походки, такого волнующего голоса; ее дерзкие взгляды и суждения смущали нас, да и вообще, даже если она молчала, мы воображали, что слышим ее и находимся рядом. На уроках немецкого, читая «Коварство и любовь» Шиллера или какое-нибудь стихотворение, она словно бы недосягаемо парила над нами, а мы казались себе тупицами, замолкали и не двигались, господин Фишер и тот смотрел на нее во все глаза и даже хвалил:
— Чудесно, чудесно, девочка.
Мой друг Вольфганг учился на слесаря-ремонтника; часто после обеда он помогал отцу в его мастерской, которая после войны была расширена и стала небольшой фабрикой.
— Образование для меня дело второе, все равно я унаследую фабрику,— сказал он мне.— А ты сможешь потом начать у меня в конторе.
Иногда я заходил с ним в цех и всякий раз видел там
новые лица: подсобники — женщины, молоденькие девушки— работали на простейших машинах со стеклянной ватой и картонными трубами и все, как одна, сетовали на непосильный труд. Вольфганг ничего, кроме работы, не замечал, занимался упаковкой, привлекая к этому делу и меня, контролировал продукцию, предназначенную для отправки, и относил ее вместе со мной во двор, под навес. За это, когда мы уходили домой, каждый из нас получал от его отца по марке.
— Я допустил большую ошибку,— твердил его отец,— что раньше не развернулся по-крупному, теперь слишком поздно.
Он подсчитывал на пальцах, как долго еще будут разрешены частные предприятия; все равно из-за больных легких врач советует ему как можно скорее кончить со стекловатой.
— Но я выдержу, Вольфи,— говорил он, глядя на своего тощего бледного сына.— Главное — кормить тебя хорошенько, ты теперь растешь, а деньги и фабрика все равно коту под хвост.
Дядя Фриц прислал из Югославии весточку. Он женился и скоро станет отцом. «Теперь я, наверное, обоснуюсь в Белграде своим домом,— писал он,— Дрезден так или иначе — мертвый город». Бабушка принесла письмо к нам и, недоверчиво покачивая головой, сказала:
— Пианино, все его книги и вещи у меня, они ему нужны, а я-то долго не протяну.
Лицо у нее было бледное, руки дрожали. Она терла стекла очков, думая, что сослепу что-нибудь прочитала неправильно.
— Может, выслать все это по почте? Или самой поехать на свадьбу? — спрашивала она отца, мать и меня.— Но я ведь много не подниму, разве что кой-какое бельишко, книги для меня слишком тяжелы.
Бабушка понятия не имела, какое это дальнее путешествие и что нет ни разрешения, ни поездов, чтобы пересечь четыре или пять границ. Больше всего тревожилась она из-за пианино, уже настроенного и заново отполированного. Но, мол, дядя Херберт, который головой рисковал, вызволяя его из старой квартиры, не должен ничего об этом знать.
— Ждут ребенка.— Бабушка со вздохом сунула письмо в старую кожаную сумку, которая была с нею и тогда, в бомбежку.— Но на крестины я поеду обязательно.— С этими словами она медленно, спотыкаясь, пошла к двери.— Лучше бы он с женой и ребенком приехал сюда, мы были бы все вместе, правда?
У нее закружилась голова, она покачнулась, сумка выпала из рук.
— Ох уж этот твой Фриц,— сказал отец, подхватив бабушку под руки и ведя назад к кушетке.— Не может он так поступить, он ведь строитель и нужен здесь.
Он оглянулся на мать, которая уже схватила пальто и собралась за врачом.
— Фриц должен приехать, иначе конец! — крикнул он ей.— Напиши ему об этом, Герди, пошли телеграмму, сейчас же!
Я посадил под балконом деревья и кусты, а на наших грядках — кольраби, цветную капусту, табак и помидоры, которые нужно было регулярно удобрять.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19


А-П

П-Я