https://wodolei.ru/catalog/mebel/steklyannaya/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

Дорогая Ирена! Вот мой опус и закончен. Сейчас кажется, что вещь готова — и пусть! Я на той стадии сейчас, когда в написанном видишь само совершенство — и пусть! Пусть двадцать четыре часа будет праздник! Я знаю: не позже чем завтра восторг мой лопнет как мыльный пузырь и после пьяной радости настанет жуткое похмелье — мой труд покажется мне чистой ахинеей, состряпанной каким-то кретином. Зато сегодня солнце триумфа в зените, и печет голову, и ничто не отбрасывает тени. И пусть! Завтра мне разонравится решительно все. Мне одинаково будет запретить и самоуверенность, с какой я вещаю с кафедры прозы, и — может, еще больше того — робость, с какой я предлагаю успокоительные капли, не умея вырвать ни одного больного зуба. Однако возможно, что больше всего меня не устроят те страницы, где мне — как целителю душ — следовало бы врачевать, а я — как ведьма в докторском белом халате — делала вивисекцию. Завтра я буду ящерицей, которая потеряла свой хвост. Вместе с законченной вещью от меня отделилась какая-то часть моего существа, и, хотя я прекрасно знаю, что некоторое время спустя у меня отрастет новый хвост, отделение — процесс болезненный. Сегодня я этого еще не чувствую, так как муку снимает наркоз удовлетворения.

Вы — мое первое частое сито, милая Ирена! Когда я благополучно пройду через него, то начну гадать, будут ли меня печатать ответственные редакторы (рискуя хоть и не головой, но, может быть, служебными неприятностями), а после папечатания стану опасаться, не будут. Перевод на русский язык. «Советский писатель», 1986. Ли рвать и метать рассерженные моим детищем моралистки и слать в открытую и анонимно жалобы в Союз писателей и, не дай бог, еще выше, обвиняя меня в том, что в условиях демографического кризиса я не борюсь против разводов и, оборони бог, может быть, даже «проповедую сексуальную распущенность», не припишут ли мне венцы творения «симпатий к женскому авангардизму», не помчится ли Ваша бывшая директриса в ОНО жаловаться, что «изображено все субъективно, и так оно вовсе не было, потому что было совсем иначе» и т. д. Я конечно буду злиться — ведь ставится под угрозу право литератора, мое право писать то, что я считаю, и так, как я считаю нужным, а не просто фотографировать жизнь. И тем не менее буду с тревогой ждать первых рецензий (хотя я и клялась Вам, что критики не боюсь!).


 

Однако сегодня все это еще так далеко, что кажется совсем нереальным...
Даже собачье сердце Джонни почувствовало мое настроение. Недавно в лесу он ни с того ни с сего встал на задние лапы и лизнул меня в лицо. Я его обняла, и мы стали танцевать танго. Сначала он слегка упирался, но потом вошел во вкус — и до такой степени, что после второго тура от восторга укусил меня в нос. Джо, сказала я ему, ради бога, успокойся, Джо, и хоть минутку послушай тишину! Но куда там! Я выпустила джинна из бутылки. Ему пришлось по вкусу танго, ничего другого кроме танго для него на свете не существовало, он был прямо как в трансе, но как в трансе сегодня была и я. И если быть справедливой, я не могла его ни в чем упрекнуть — мы были два сапога пара! Кончай, Джонни, уймись, сказала я ему, ей-богу, ты просто спятил, но он не мог сразу остановиться, не мог уняться, он и правда не мог с собой сладить, так же как не могла с собой сладить и я, двадцать два месяца без выходных писавшая эту книгу, из которой одному черту известно, вышло ли вообще что-нибудь путное. Я тоже не могу сразу успокоиться и продолжаю бежать еще и за линией финиша.
Эти оргии не к добру! Кто-нибудь, так и знай, окатит ушатом холодной воды. Уж не Вы ли, Ирена? Осеняю себя крестом — а, ладно, будь что будет! Признаться, я много раз сомневалась, тот ли я выбрала способ изображения. Диктуется он необходимостью или эта необходимость кажущаяся? Единственный ли это, ну ладно — оптимальный ли способ сказать то, что я хочу сказать, или меня слишком связывают и держат в плену всевозможные заметки и записи, в особенности же письма к Вам, тема которых, можно сказать, всякий раз отвечала жизненной ситуации, тоща как тон их порою — нет (когда я веселостью пыталась скрыть свою грусть или старалась резвеять Вашу). Но думаю, что от этих невинных словесных румян суть не менялась. Когда Вы привезли их мне из своего «архива», сколотые гигантской скрепкой, и в тот же вечер я все подряд их перечитала, не требовалось много ума, чтобы заметить уйму противоречий: то, что утверждала в одном письме, в другом я отрицала! И я довольно разумно решила, что в будущей книге письма переработаю и разногласия приведу к единству или хотя бы как-то сглажу. Но после усомнилась, надо ли это делать, и кончилось тем, что не изменила почти ничего: что это — разве учебник, сборник прописных истин, дающих советы, как наикратчайшим путем взобраться на Олимп? Быть может, эти письма лишь зеркало моего прошлого?.. И хотя мне очень бы хотелось видеть в своем прошедшем меньше заблуждений, пусть оно останется таким, как есть, без исправлений и прикрас! Да простятся мне ошибки, ведь ни разу я не написала Вам ни строчки, в которую бы тогда не верила! А Вы — в своих письмах? Наверное, тоже. Ах, если бы Вы знали, сколько раз я сокрушалась, что невольно дала им погибнуть! Будь они целы!.. Да, будь они... Сослагательное наклонение — то есть пожелательное? Проклятые мыши! «Любовь и брак» уж не вернуть, обгрызенную «Теорию драмы» удалось подклеить. Хотя это слабое утешение, правда? «Теорию драмы» я могла бы взять в библиотеке или купить у букинистов. А в какой библиотеке мне взять, в каком антиквариате купить Ваши письма?! Спасибо еще, что наглым прожорливым голохвосткам не удалось сжевать календари и блокноты, что уцелел — не только от гастрономических поползновений грызунов, но и от любопытного глаза человека — всегда бдительно охраняемый дневник и его не постигла участь писем, что... Бог ты мой, уже одиннадцать! Через сорок минут автобус! Живо одеваюсь, надо ехать в Ригу — целая куча дел, но главное — опять сидеть на заседании. По пути заверну на почту и отправлю Вам рукопись. Когда прочитаете, дайте знать. Ладно? И, прошу Вас, ставьте на полях галочку, где найдете прегрешения против орфографии, стиля, логики и так далее. Ладно?
V апреля 1982 года
Вот тебе и на! Автобус так опоздал, что с остановки на станцию пришлось бежать бегом. Ни на какую почту я не зашла, ничего не отправила. Настроение сползло до нулевой отметки... Пожалуйста вам, одного дня целиком и то попраздновать не пришлось. В Риге все шло через пень-колоду: простыней не достала, с редактором не встретилась, в сберкассе —- ни шиша и т. д. И лишь красивых слов, как всегда, было вдосталь: на собрании засиделась так, что едва успела на поезд в двадцать один ноль-ноль. Сошла на станции — туман, туман. Полцарства за... ах, даже не за старую добрую блошиного цвета Джеральдину, а, скажем, за самый обыкновенный грузовик, с кузовом которого мае по пути. Но как сказал Яунсудра-бинь: «Где уж мне, бедняку, мечтать о селедке!» Шоссе лежит в темноте дохлой змеей. На Даугаве крутятся черные воронки, кипит белый пар, ползет вверх, завивается, заплетается... На мосту несколько раз я оглядываюсь — оглядываюсь, словно кого-то поджидая. Наконец догадалась: подсознательно ожидаю Вас! Потому что все почти как тогда, в декабрьскую полночь, когда Вы нагнали меня недалеко от шлюзов и со мной заговорили. Помните?.. Сейчас, однако, сама себе удивляясь, почему-то я отчужденно думаю: было ли это на самом деле или все привиделось мне во сне? Явь смешалась с фантазией, правда слилась с иллюзиями, истины растворились в заблуждениях — ив бронзовых фигурах прошлого свинец уже неотделим от меди. Но, может быть, они вырезаны всего-навсего из картона? Быть может, это театр воображения, которому я на двух сотнях страниц тщетно пыталась придать видимость реальности? Минуло всего несколько лет, а кажется — как давно это было! Оно будто еще и сейчас часть нашей жизни—и уже вне ее, как тень.
На часах четверть третьего. Поют петухи. Но не рано ли для петухов? Возможно, это дом дышит? Или вздыхают стены? Или бродят призраки прошлого? Или пожелтевшую бумагу грызут воспоминания?
Знаете, в глубоком подполье сознания я не раз ловила себя на мысли, как чудесно было бы нам жить как трем сестрам: мы друг друга бы дополняли, ведь у каждой из нас есть нечто, чего недостает двум другим (и отнюдь не исключено, что из нашей троицы вышла бы одна идеальная женщина!). Ундина держала бы нас на черной шальной земле, чтоб мы не улетучились в дыме свечей и парах кофе. Она — картошина, которой можно хоть не роскошно, зато плотно позавтракать. Вы — человек ветра, который может разбиться о блестящий сферический бок луны. А я — расколотый и криво запаянный колокол, я нуждаюсь в цельности. Если бы мы были втроем, я помогала бы Ундине растить детей, ей ведь всегда не хватает денег. Нередко ей недостает и счастья, однако дать ей счастье я не могу. И Вас я любила бы тем чистым с примесью ностальгии чувством, каким мы любим свою молодость. И вдвоем с Ундиной мы бы пеклись о том, чтобы с Вами опять не стряслась беда, ведь какая ж беда может случиться с нами, с ней и со мной? Время от времени жизнь нас кладет на лопатки, и только, а потом мы вновь расправляем крылья! Но с Вами иначе. И мы берегли бы Вас, мы бы не допустили, чтобы... (Берегли — от чего? От страданий... от жизни?) И еще я думаю, что Вы ближе моему сердцу, чем Ундина, и все же в горе я выбрала бы ее. Случись мне заболеть, я предпочла бы Ундину: перед пей мне не было бы стыдно за свою пропотелую ночную рубашку и зеленый ночной горшок. Перед смертью я выбрала бы Вас. Ундина забыла бы меня на третий день после похорон, а Вы, я знаю — Вы не забыли бы и на четвертый и на пятый (а может, и еще дольше?). Для нее имеют значение лишь мои человеческие свойства, которые исчезают вместе с плотью и жизнью. Для Вас же я прежде всего литератор. Значит, с Вами в какой-то мере связаны мои — возможно пустые? — надежды, что вместе с плотью и жизнью я для мира не исчезну. Может быть, Вы моя совесть, которой нельзя кормиться, но без которой нельзя обойтись?
А кем была я для Вас? Только ли консультантом — чужой тетей, уловившей жертву, чтобы ее осчастливить, завещав ей ряд вполне проверенных в эксплуатации и весьма затертых от употребления художественных приемов? Не очень лестно и даже, м-да, слегка огорчительно.., И хотя я многих заблудших успешно вывела из дебрей по одним мне ведомым тропинкам, насчет Вас не могу с уверенностью сказать, была ли я Вашим вожатым или как леший водила только вокруг да около. Не похожи ли были наши отношения на свет свечей, который возносил наш дух ввысь, но заставлял чувствовать голод по колбасам Ундины, пахнущим чесноком и грехом? И разве главное, что объединяло нас как единомышленниц, не разделяло нас в то же время как людей — стеклянной дверью, на которой нередко мы оставляли лишь отпечатки своих пальцев? Чаще Вы были каштаном, прячущим ядро в скорлупе, чем цветком, раскрывающимся доверчиво и мудро, А я? Наверно, и я чаще бывала каштаном, чем цветком. Мы почему-то боялись разбить стекло (а то сквозняк, не дай бог, сорвет шапку вместе с головой!) и на протяжении нескольких лет отваживались на это лишь несколько раз, далеко не уверенные при этом, что правильно поступаем. Быть может, мы хотели укрыть евою жизнь от нескромного глаза, зная, что писатель — хищник, жадный до теплой крови, коршун, живущий чужой бедой, получающий деньги за страдания не только свои, но и чужие, что это шулер, ловко тасующий в одной колоде истинные факты и ложь — свой вымысел? Чего стоят заявления, что я Вас любила (см. выше), если мои заметки свидетельствуют, что я наподобие гончей, нагнув голову, шла по Вашему следу. И вот я накрыла Вас рукой, как бабочку, и в моей горсти мягко, тепло и трепетно бьются Ваши бархатные шоколадные крылья, трутся о шершавость ладони, роняя яркие блестки. А может быть, я бьюсь в Вашей горсти? И, может быть, это не опадающий иней, не серебряная пыль, а блеск, стертый с моих крыльев, крыльев моли? Только, пожалуйста, не накалывайте меня на булавку. Это очень больно. По возможности я старалась не делать больно и Вам.
Узнаете ли вы меня на этих страницах? Вполне возможно — Вы не раз протестующе воскликнете, что я подаю себя благороднее, чем есть на самом деле, что я поступаю нечестно, вытаскивая на свет божий Вашу личную жизнь и порой, может быть, раздевая Вас догола,— и почти утаивая в то же время свою. Возможно, Вы правы, а возможно, и нет, ведь я зато не скрыла нечто другое — свое одиночество, свой страх, а порой и отчаяние, и раздела догола свою душу. Может быть, Вы, не дочитав до конца, вспыхнете, отбросите рукопись и, обвиняя меня в «намеренном искажении правды», будете готовы назвать все ложью. Но если, приступая к делу, я думала строить повесть о наших взаимоотношениях на строго документальной основе, заметая следы лишь настолько, чтобы каждый встречный не узнал сразу в моей Ирене Вас и не показывал на Вас пальцем, то постепенно — к тому же загадочным образом, даже против моей воли — моя Ирена все больше от Вас отдалялась, с каждой страницей становясь все самостоятельней, пока в конце не стала действовать по внутренней логике не Вашего, а своего характера, как будто ей вообще до Вас нет никакого дела. Не берусь утверждать, что она действует правильно, но в такой же мере не стану уверять, что она действует ошибочно: по-моему, она действует согласно своим взглядам и понятиям, и я позволила ей поступать как она хочет — ведь жизнь была бы просто мусорной ямой, если бы мы поступали вопреки своим убеждениям!
Вчера, когда я была еще на гребне пенистой волны, мне казалось, что у меня получилась довольно типичная современная женщина — образованная, независимая, уверенная в себе... и не очень счастливая. Сегодня вижу, что я не ответила на самый главный вопрос: почему? Не потому ли, что сама не могу решить, что считать идеалом, и ближе ли моему сердцу беспощадная как к себе, так и к другим Мария Каллас, которая была готова пожертвовать всем и растоптать всех на пути к сверкающим вершинам искусства, или пламенная Александра Коллонтай, у которой достало сил во имя революции разрушить семью, оставить горячо любимого мужа и отдать единственного сына на воспитание чужим людям, или же терпеливая многодетная мать, у которой хватает сил сохранить семью и встречать мужа вкусным ужином не только в том случае, если он хороший монтажник, но и когда он хороший бражник?
Когда Вы наткнетесь на эпизоды, где из Ваших поступков и Вашей натуры взято нечто такое, что Вам не хотелось бы ни узнавать, ни вспоминать, — будьте ко мне снисходительны. Вспомните, как горячо Вы со мной согласились, когда я однажды сказала: «Даже те люди, кто свято верит, что в литературе все должно быть взято из жизни, сразу начинают возмущаться, как только что-то берется из их жизни, — если это не принесенные вчера из химчистки ангельские крылья...»
Признаться, работая именно над этой книгой, я чаще обычного себя спрашивала: что я знаю о человеке? Пойму ли я когда-нибудь его душу или всегда буду идти к человеку как к горизонту, и то существенное, что в нем есть, всегда будет оставаться «за», неизменно прятаться «по ту сторону» того, что в силах разглядеть мой глаз? Не выбрала ли я безнадежную цель, к которой никогда не смогу приблизиться ни на шаг, как ни на шаг не могу приблизиться к горизонту, где земля сходится с небом, где земля кончается и начинается небо? Удастся ли мне когда-нибудь протянуть шелковый волосок от сердца к сердцу, перекинуть золотую жердочку, или же я поставила себе невыполнимую задачу? Пытаясь разобраться в противоречивости человека, разве я не путаюсь в собственных противоречиях? Разве Ундина не осталась для меня неразгаданной загадкой? Не могу навесить ей никакой ярлык, отнести в такой-то разряд. Не могу ни осудить ее, ни оправдать. Не годится она ни в качестве образца, ни в качестве жупела. У нее внебрачные дети, однако я не могу назвать ее распутной. Не могу сказать, надеется ли она на что-нибудь или напротив—ни на что не надеется, а только ловит редкие случайные мгновения. И что для нее дети — память о минутах счастья или же пластырь на душевных ранах? В своем отношении к Ундине я как бы раздваиваюсь — на женщину и писателя. Как женщине мне легко: я могу, поддавшись минутному настроению, сегодня сказать «да», а завтра сказать «нет». Как писатель я не могу сегодня сказать «да», а завтра сказать «нет». Не должно у меня быть семи пятниц на неделе. Я должна высказать определенную точку зрения и держаться ее до конца. Но как писатель я должна не только порицать, но и добраться до сути, не только осуждать, но и прощать, не только читать проповедь, но и сострадать. Как женщина я принадлежу к той половине рода человеческого, коему вековая традиция вручила меч общественной морали. Как женщина вообще я несу ответственность за мужчину вообще и мораль вообще. Для меня как писателя не существует ни женщины вообще, ни мужчины вообще. Мораль вообще для меня-писателя — прокрустово ложе, на котором я своим женщинам и мужчинам отрубаю ноги и... головы. Как женщина я могу помять других женщин, осуждающих Ундину, ведь это безнравственно—любить чужого мужа, тем более делать это открыто! Как литератор я сомневаюсь, нравственней ли прятаться, целомудренней ли ложиться в постель с нелюбимым мужем. Для меня-женщины существует любовь дозволенная и запретная. Для меня любовь не знает запрета ни возрастного, ни какого-либо иного, она — дар божий или дьявольское наваждение, и я всю свою жизнь старалась ее постичь, вновь и вновь удивляясь, откуда она берется и куда девается столь же таинственно, как невесть откуда рождается и куда потом исчезает жизнь. Как женщина я считаю пострадавшим в браке того, кого другой разлюбил. Как литератор я догадываюсь, что нередко больше страдает тот, кто разлюбил: этот брак его в чем-то больно разочаровал. Как женщина я думаю, что прозаические последствия романтических отношений надо разрешать в гинекологических отделениях больниц. Как писатель я свято верю, что всегда разумней жизнь сохранить, чем уничтожить. Как женщина я видела во взгляде Винеты, и даже в дрожащем ее мизинчике, такие страдания, что всей своей женской душой готова была ребенка от них оградить любой ценой. Но как литератор я отдаю себе отчет в том, что никогда никому ни в каком варианте не могу предложить жизнь без страданий, ибо страдания, как и дыхание, часть бытия и избавление от них дает только смерть.
Но в одном я почти уверена — и тем самым одна забота с плеч долой! — Ундина мое «Предательство» не прочтет, как не читала ни одну из моих прошлых книг (и очень возможно — ничего от этого не потеряла). Зато Гунтар будет изучать ее с лупой! Особенно после нашей с ним последней поездки, всего четыре дня назад» Вид у него был, прямо сказать, кислый, так как он заработал в талоне прокол. Отлично зная его страсть, я спросила — небось опять превысил скорость? На что он ответил — наоборот, слишком медленно ехал и не успел проскочить перекресток на желтый свет. Сварливым тоном, поскольку был в расстроенных чувствах, он заявил, что мне следовало бы написать роман об автоинспекции. Не очень серьезно я ответила, что лучше уж напишу про таксиста. Он насторожился: каков же, по вашим понятиям, идеальный таксист? Я произнесла тираду: «Вытаскивает из воды тонущих младенцев, выхватывает из огня воспламенившихся женщин, не берет чаевых и даже премии великодушно раздает нуждающимся». Ну как? Не исключено, что, найдя в повести довольно много о себе, Гунтар сочтет это за наскок на все многолюдное разношерстное шоферское племя и за низкое предательство по отношению к его особе, хотя могу Вам признаться — мне и самой не вполне ясно, осуждаю я его больше или жалею, ведь в жизни я с трудом его терпела, так же как и он не слишком жаловал меня, то ли с опаской, то ли с презрением на меня глядя, как на хозяйку публичного дома, вербующую в Вашем лице очередную жертву для своего сомнительного заведения. Как сейчас помню, сколь важным ему казалось напугать меня, вырвать у меня крик! Ради этого он готов был даже рисковать моей жизнью и своей. Но может быть, я заблуждаюсь и это в самом деле был лишь виртуозный трюк, не грозивший нам, ни тому ни другому, смертельной опасностью? Не знаю, рассказал ли он Вам после об этом и как. Если не рассказал, прочтете в рукописи. Но так или иначе, к работе я приступила в довольно злом настроении. В процессе писания, однако, произошло нечто совершенно неожиданное, жалость все больше брала верх над осуждением, и к концу повествования я Гунтара почти полюбила. Став героем моей книги, он стал как бы моим сыном, так же как Вы стали моей дочерью. Но если Вы — дочь по моему образу и подобию, то Гунтар — мой сын, который (так бывает) ни в мать ни в отца, а в прохожего молодца. (Если при чтении Вы этого не уловите, то виной тому скорее не Вы, а неискусность моего пера.)
Однако в жизни он, само собой, все тот же Гунтар, который, прикрываясь иронией, в широкой амплитуде колеблется между манией величия и комплексом неполноценности и постоянно чего-то жаждет, хотя его желания часто и резко меняются: то он жаждет духовного взлета, а то — какого-либо дефицита. И когда я в очередной раз с ним ехала, меня, признаться, порой охватывало то отвращение, то сочувствие, особенно когда я заметила, что между бровями у него остался маленький круглый шрам, как будто ему выстрелили в лоб с близкого расстояния. Невольно подумалось, что я знаю, кто оставил ему этот рубец, однако не бойтесь, нигде в рукописи я не дала этого понять намеком, так что Вы вне подозрений: это и с юридической точки зрения не выдерживает критики, ведь виноват шофер «КамАЗа». Мы не удержались, конечно, чтобы не обменяться парой колкостей, и даже в духе черного юмора: он, например, спросил, по-прежнему ли я люблю быструю езду, только боюсь, попав в аварию, свернуть себе нос набок, на что я ответила: когда еду с ним, я всегда знаю, что, случись авария, мы угробимся на месте, и тогда уж нос особой роли не играет. Одним словом, мы отчаянно трепались, чтобы только не говорить о Вас. Но все же почти час езды от Риги — слишком долгий путь, чтобы можно было не обменяться о Вас ни словом. Обменялись. Ваш с ним брак уже холодный труп. Мы могли только сделать вскрытие и подтвердить причину смерти. Но изменить что-либо давно уже не в силах пи наших, пи кого-либо еще, так что согласно вековой традиции оставалось лишь помянуть покойника добрым словом. Видя, что разговор принял элегический характер, Гунтар сказал — не приврав при этом ни слова! что поместил в приложении к «Ригас Балсс» брачное объявление и получил двести восемьдесят два ответа. И я тоже недавно занималась тем, что листала «Рекламное приложение», которое мне регулярно возят дочери и которое я даже собираю, чтобы под настроение почитать со смесью противоречивых и самой мне непонятных чувств — то ли жалости, то ли отвращения, то ли веселья.
«Симпатичный мужчина — был женат — с незаконченным высшим образованием хочет познакомиться с...»
«Материально обеспеченный молодой мужчина (был женат), по профессии шофер, ищет подругу жизни не старше 25 лет, которая любит путешествовать...»
«Мужчина 32 лет, рост 184 см, непьющий и некурящий...»
Так как «параметры» Гунтара угадывались в нескольких объявлениях, я никак не могла решить, как ни изучала текст, какое из них поместил он. Под конец я бумагу даже потрогала, будто сквозь нее надеялась нащупать его профиль...
Боже мой, милая Ирена, чего только я прошлой ночью тут Вам не написала — при свете дня прямо глядеть совестно. Не принимайте все всерьез, ладно? Попробуйте вылущить рациональное зерно, ладно?
И не совсем это так, что прошлой ночью я только и делала, что с опасением слушала загадочные звуки и с тихой грустью перебирала наши отношения. Я перебирала и кое-что другое... ну как бы это сказать? места, где в в основном развивалось действие нашего романа. Да! И знаете, что получилось? По-моему, довольно знаменатель-пая и весьма современная картина.
Во-первых, это транспорт разных марок местного автокомбината — «ЛАЗы», «ВАЗы», «ГАЗы», «МАЗы» (и как они там еще называются!) от столицы района по маршруту «Ошупилс — через Лесовое», затем — «Волга» таксомоторного парка, затем — «Запорожец» старого образца по прозвищу Джеральдина. Да разрази нас гром, если тут не сказалось явным образом влияние НТР!
Во-вторых, предприятие общего номер... номер забыла! Одним словом — «Радуга». Тоже довольно характерно, правда? Хотя звездочные и прочие космические напитки — и официантки могут это подтвердить под присягой! — мы там потребляли нетипично мало, во всяком случае меньше — пусть это возвысит нас в собственных глазах! — чем приходится алкоголя в новой латышской прозе в среднем на одного индивида. Даже мужчины — они оба у нас были, скажем так, нетипичные! Первый — Гунтар... ну про Гунтара и говорить нечего. Может быть, ради женщины он готов и разбиться, но не способен ради женщины напиться. Второй — Атис, у него принципы, как мне по крайней мере кажется, не столь железные, как у Гунтара, но водить дружбу с Джоном Ячменное Зерно не позволяет характер работы: «сапер ошибается только раз» — сказал он однажды, повторив известное выражение, которое в данном случае надо понимать несколько аллегорически. И Ундина ни к чему на свете, пожалуй, так не безразлична, как к спиртному. Зато отсутствие «этого недостатка», по ее словам, она компенсирует «в других сферах». Где она, интересно, подхватила это шикарное выражение? И наконец Вы: учительница, романтик, энтузиастка, максималистка... Нет, ни в «Радуге», ни где-либо еще мы к бутылке почти не прикладывались, и хмель в голову нам не шибал, языки не развязывал, чему мне надо бы радоваться, однако я — теперь могу Вам со стыдом признаться! — иной раз про себя сетовала на то, сколько материала из-за этого мимо меня проходит. Пьяная болтовня, само собой, не что иное как отбросы. Копаться в них невелика радость, и все-таки, поверьте мне, иной раз там найдешь довольно много полезного. Из того, что связано на свалку, кое-кто и дом построил. И вообще дом своего искусства в прозе многие строят из столь различных материалов — из своих убеждений и своей болезни, из своего опыта и своей слепоты... из пролетающей кометы и одной-единственной капли росы.
Однако Вы — не делайте невинное лицо и не оправдывайтесь! — постоянно заклинали своих близких не рассказывать мне ничего «компрометирующего». Прекрасно помню Ваше просительное и в то же время строгое: «Ну мама!» Или от моих посягательств Вас ограждала отличная интуиция? Или Вы уже прочли у Жюля Рена-ра: «Я люблю людей больше или меньше в зависимости от того, больше или меньше дают они материала для записных книжек» — и намотали это себе на уж?
Очень надеюсь, что эта стопка исписанной бумаги не сделает нас врагами (тьфу, тьфу, тьфу!). Если при чтении что-то вызовет Ваш гнев, всегда помните, что у Вас есть право вето на любое место в рукописи. Эту фразу я подчеркнула, да, Ирена, и без притворства: все, что задевает за живое,— вон! — все, где я не только наступаю на мозоли, но и» лезу в душу стоптанными башмаками,— долой!
И наконец два постскриптума.
Р. 5. 1. Не допускаю ли я ошибку с выбором названия Страшно сожалею, что по легкомыслию уже использовала слово «стресс». Как бы оно сейчас пригодилось! Оно звучало бы научно и в то же время мистически: все его поминают, на него ссылаются, валят на него свои грехи, все точно знают, что он есть, хотя никто в точности не знает — что это. С новым опусом, ей-богу, как с самим нечистым. До позавчерашнего дня он назывался «Равновесие»—и вдруг я переименовала его в «Предательство».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13
 виски old ballantruan 
загрузка...


А-П

П-Я