https://wodolei.ru/catalog/vodonagrevateli/Stiebel_Eltron/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

ЧЕЛОВЕК-ОЛЕНЬ
ПОВЕСТЬ
Земля казахская кончается аулом Аршалы, дальше чужие страны, неведомые края. Здесь родился и вырос жигит, которого народ прозвал Человеком-Оленем. Он не бывал на чужой стороне, но слыхал, что Казахия огромна, как несколько вместе взятых немелких государств, и все же ему представлялось, что, если скакать с востока или с противоположной стороны, скажем из Крыма, голова лошади обязательно упрется в центр мира — в его родной Аршалы. Вне этих мест все для Человека-Оленя туманно, загадочно, невероятно. Слыхал он в детстве от старика Асана такое: «Э-э! Да разве найдется еще земля, по которой бы мы не ступали, горы, через которые не перешли... Ведь от Карашокы аж до самого Шубарагаша на конях доскакали и обратно вернулись! Вот уж правду говорят, что, если потянет на чужую еду, ее и попробуешь. Ты только подумай — на Катон-Карагай уже дорога проложена!»
Откуда же мог знать Человек-Олень, что старичок говорит о пути километров в семь-восемь длиною! Воистину каждому своя окрестная горка кажется выше всех чужедальних гор.
В ауле Аршалы около шестидесяти домов, но теперь, если мы попадем туда в бодрый час, нас поразит безжизненность и тишина его улиц. Ни собачьего лая, ни лошадиного ржания, ни голосов женщин — во всем ауле лишь над крышею низенького крайнего дома вьется дым, тянется из трубы тонкой струей, словно нитка слюны из влажной пасти коровы. У остальных пятидесяти девяти домов дымовые отверстия на крышах прикрыты камнями. Пустые дома кажутся мертвыми, а большое человеческое поселение — кладбищем. И тот одинокий домик с дымком из трубы выглядит сторожем этого печального кладбища. Да так оно и есть, пожалуй, хотя аул не вымер, а попросту переехал на другое место — в центральную усадьбу. И единственный живой очаг, из которого идет дым, принадлежит сторожу брошенного поселка и одновременно леснику, хранителю богатств окрестной дремучей тайги.
Итак, сказано уже, что аулом Аршалы кончается казахская земля. Но Человек-Олень слышал, что и дальше, за ее пределами, живут казахи: ушли в те далекие времена, когда даже солнце, как говорится, отвернуло лик свой от народа, и люди бежали, спасая головы, гонимые страхом и темными слухами, кто верхом на лошади, а кто и пешком, богачи и последние бедняки — все уходили за горы, и порою Актан, которого прозвали в ауле Оленем, Зверем, думал с невольной грустью: «Сколько же их там бродит, на чужбине, терпя побои и унижения... Но какое мне дело!» Какое ему дело, считал Актан, пусть даже и находится среди этих изгоев и беженцев его отец. Без него прошла вся жизнь, ни разу не довелось ему услышать отцовского «сынок», а теперь и не надо.
До Аршалы нет дороги, никакая машина туда не проедет, но если идти извилистой тропою вслед за болтливыми струями речки Акбулак, то она сама, словно за руку, приведет вас в заброшенный аул. В зимнюю пору, когда бушуют метели и сугробы заваливают путь, туда, бывало, никто не мог добраться, и до весны аул оказывался отрезанным от внешнего мира. Надоело аульчанам жить так, терпя капризы суровой природы, и, как только разнеслась весть, что мелкие аулы присоединяют к центральной усадьбе, в два дня всем миром народ переселился. Человек-Олень, глядя на это, диву давался: да они до Усть-Каменогорска готовы лететь, подскакивая в седлах от радости. Что за легковесный народ, перекати-поле, гонимые ветром молвы,— бестолковый народ...
Он не переехал, нет; узнал о том, что требуется охранник брошенному добру, и остался вместе с матерью сторожить Аршалы. Хватило ума понять — хотя и прозвали его Зверем,— что не переменится он в таинственной, непроглядной глуби своей души, как бы ни перемещали его по земле; знал он, что главным и ничем не заменимым для него останется высь небесная над Алтаем, чувство полета и холодная горная вода из речки, которая вполне утолит его жажду. И самым верным шестком для такого ловчего беркута, как он, останется седло на спине серого конька со звездочкой на лбу.
Когда аульчане услыхали, что Человек-Олень остается, не переезжает, то не многих это удивило: Зверь, известное дело. И только немая мать Актана, узнав о его решении, тихо покачала головой, выражая кроткий укор.
* * *
Он всегда поднимался рано. Сегодня с утра безмолвный туман скрыл горы, поглотил громоздящиеся ввысь каменные утесы, покрытые лесом. Туман так густ, что даже не различить пальцев на вытянутой руке. И дым из трубы поглощает белая мгла. Трудно дышать — так влажен и густ воздух. Не то с неба, не то с деревьев сыпались крупные капли. Актан вышел за дверь, и в лицо его, и на открытую грудь, в распах нательной рубахи, брызнула влага; вскоре его пробрала дрожь, и он вернулся в дом. Входя, услышал стон матери, такой привычный и всегда загадочный: о чем?.. Из-за нее выбрался на край ложа черный кот.
Актан опустился на корточки у железной печи и разжег огонь. Свет пламени, взлетевшего над сухими, давней заготовки дровами, озарил стены комнаты и явил из тьмы осеннего утра признаки человеческого жилья... И так повторяется каждый день — в приуроченное время совершаются привычные дела.
Он завернулся в оленью доху и вновь прилег, глядя на огненный пляс в открытой топке печи. Заснуть не придется больше: уже овладели им думы. Человек-Олень даже не замечал этого, потому что он давно привык к этим думам. Они у него одни и те же: вчера, позавчера, год назад — те же самые...
Каждый день он встает до зари. Выйдет за дверь и, словно волк, обнюхивающий летящий ветер, высматривает погоду. Затем возвращается домой, разжигает печку, наливает волы в чугунок на плите. Потом заворачивается в оленью доху и лежит, смотрит на огонь. Блики пламени пляшут в глазах Оленя, мысли его летят далеко. Порой искра от жарких еловых дров вылетит из печи, упадет на доху, или черный кот, желая погреться, нечаянно заденет раскаленный бок печки — задумавшийся Актан не придет в себя, пока не запершит в горле от запаха паленой шерсти. Мечты овладевают им — от одиночества человек неизменно становится мечтателем,— они неистовы, все неистовее и тоскливее со временем.
Иногда полет его зачарованной души прерывался внезапным храпом, сопением и причмокиванием спящей матери. Или, наоборот, когда слишком долго не подавала она признаков жизни. Тогда он вставал, подходил к ней и, склонившись, слушал в тишине стук материнского сердца. Оно работало ровно, с щедрой неиссякаемой силой.
Никогда Актан не слыхал голоса матери. И теперь, когда остались они совсем одни, он понял, что самое трудное для сильного, нормального человека, когда не с кем перемолвиться словом, когда нельзя снять с души груз невысказанных мыслей... И снова он думал об отце... Что с ним, умер ли, бродит где-нибудь под чужим небом?
Может, давно уже обнимает его земля, думал он. Если не умер, то почему ни разу не явился в родные места? А придя в родные места, ведь не смог бы не зайти к себе — даже собака знает свой дом. Он бы прибежал сюда, бормоча: «Жена осталась одна, сын осиротел, аллах, некому позаботиться о них, голодные, наверное, сидят...» Да, так бы непременно было, будь он живой. Разве найдется в мире человек, отец и хозяин, который смог бы разрушить очаг своего дома?
Ходили слухи, что отец жив, ушел в горы. Исчез он из аула не в те смутные времена, когда все уходили и в каждом доме нужна была защита отцовская,— нет, он исчез после Великой Отечественной войны. Тогда многие из старых беженцев уже вернулись назад, без лошадей, с одним седлом на плече, даже те, которые погнали с собою тысячные табуны. Никто из них не вознесся высоко в чужой стране. Чужбина не приняла их... Так мог ли отец, знавший обо всем этом, уйти туда? Долго ждал Актан, надеясь увидеть его однажды среди тех, кто возвращался. Но все напрасно.
Что ж! Бывает и так: человек на чужбине женится, заводит новую семью...
Мать у Актана немая. Аул же не особенно много поведал сыну об отце. Мальчишкой слышал Аьтан, что отец его был высок ростом, выше всех в ауле, на виске у него темнело большое родимое пятно. Еще узнал он, что отец ходил в огромных сапогах с войлочными голенищами. И это все. Аул не особенно чтил память о нем. Его никто не искал — искали тех, на кого пришли похоронки; вернее, искали в чужедальних краях их могилы. А найдя, люди утешались тем, что видели последнее прибежище своего близкого. Однако и это утешение было недоступно для Человека-Оленя — его отец не погиб на войне...
Порою Актану чудилось, что отец присутствует в доме, и, вздрогнув, жигит оглядывал темные углы своего деревянного однокомнатного домика. Или покажется ему, что отец прячется в сарае...
Мать, видимо, была чем-то сильно обижена на отца.
Когда Актан заговаривал при ней о нем, она качала головой, отворачивалась или уходила, что-то мыча себе под нос.
* * *
Приподнявшись с топчана, он пошевелил горящие дрова в печи. Огонь разгорелся. За окном стало светлее. Мать посапывала — непонятно, спит еще или проснулась и лежит, грезит о чем-то. Актан вновь вышел на улицу.
Туман стал редеть, приникая ближе к земле. Макушка Карашокы — Черной горы — проступила вдали. В мутноватой белесости черные грани пика выступили резко, отчетливо. Воздух по-прежнему холоден, влажен, густ. Пойдешь сквозь кусты, вмиг окатишься росою с головы до ног...
Завиднелась из белесой мути светлая громада Акшокы — Белой горы, освободившейся по грудь из тумана. Как хлопья прокисшего молока, расползались его волокна в глубине леса.
Солнце еще не поднялось, что-то гнетущее, тяжелое разлито вокруг, но вот над горами забелела полоска неба, словно прочь прогоняя туман, впитавший в себя душные испарения ночи. Подул холодный ветер. Входил в свою пору суровый алтайский ноябрь.
Актан проводил задумчивым взглядом исчезающие меж деревьев хвосты тумана и, вспомнив о делах, направился к сараю. Эта маленькая пристроечка жалась к стене дома, словно испуганный жеребенок к матери. Ржавые дверные петли смочило водою, и дверь открылась без скрипа. Белоглазый успел поесть все сено — конь был довольно прожорливый. Увидев хозяина, он забил копытом, приветливо заржал. Актан набросил уздечку и вывел Белоглазого из сарая.
Он поехал к реке, протекавшей у подножия горы. Спина у Белоглазого толстая, широкая, и в холке конь довольно высок, однако неимоверно длинные ноги Актана, далеко свисая, задевают траву. Жигит широкоплеч, высок, каким был, говорят, его отец. И в детстве Актан слыл самым рослым среди сверстников.
Вот и река, она морщится рябью — вода прибыла за три дня дождя. Кое-где у каменистых берегов река бурлит и пенится, приплясывают ходкие волны; исчез черный камень, вчера еще торчавший над водою, на месте его вспучивается бугорок упругой струи. На изгибе река закручивала бешеные воронки, жадно облизывала камни и, перехлестывая через них, мощно ревела, разлившись намного шире русла.
Остановив коня, Человек-Олень смотрит на бегущую воду, вслушивается в ее грозное ворчание. Река, словно зная, что, кроме нее, нет ничего живого вокруг, шумит все сильнее: ей кажется, должно быть, что, вот умолкни она, замрет жизнь в этом пустынном краю. «О ущелье, если стихнут мои волны, ты же станешь совсем глухим и немым!» — полагает горная река и гремит, гремит, смело плещет волною. И тихий сумрачный край покорно сносит ее дерзкий шум и своеволие. Акбулак — единственное дитя окрестных гор, и кому, как не единственному дитяти, быть дерзким, озорным и своенравным!
Белоглазый захотел пить. Он долго, основательно заливал брюхо — недаром всю ночь жевал сено. Чтобы не соскользнуть в воду, Актан пересел с седла на широкий круп Белоглазого. И пока лошадь надувалась водой, он будто успел задремать — сонная одурь навалилась на него, вялость охватила все тело; сейчас бы в теплый дом, залезть под оленью шубу, сжаться, закрыть глаза и лежать... Но и это ведь надоест. Что делать? Спуститься, как и все, в долину? Мать стара, плоха. Некому, кроме него, вскипятить для нее чаю. Он и так уже больше месяца, как привязанный арканом, не может отойти от дома...
Оказывается, Белоглазый давно уже напился и стоял у воды, тоже как бы задремав. С мокрых губ его капала вода. Всадник ударил его пяткой по раздутому брюху. Вздохнув, лошадь повернулась и лениво пошла вверх по крутому берегу.
Дым над домом Актана сегодня не черный и не серый — какой-то поблеклый и бесцветный, слабый и сиротливый...
Вода в чугунке закипела. Он перелил ее в медный, с помятыми боками старенький самовар, бросил в топку горящих углей и щепок. Принес остатки вчерашней оленины, сухие лепешки, испеченные в казане. К накрытому столу первым подошел кот, весь изукрашенный бурыми подпалинами. Замяукал, глядя на мясо горящими глазами. Актан знаками позвал мать.
Она встала, вышла на улицу, вернулась, совершила омовение и, кряхтя, открыла сундук, достала четки и принялась молиться, повернувшись лицом в сторону Мекки,
Сидя на коврике, прошептала, шевеля губами, что-то невнятное. Это и была ее молитва. Она никогда не молилась, как иные праведники, по пяти раз на дню. Ей достаточно было сотворить обряд моления утром перед едой и вечером, перед тем как лечь спать. Лишь один раз за всю молитву она кланялась, касаясь лбом старого коврика на полу. В остальное время она шептала и перебирала четки.
Сегодня молитва ее затянулась. Актан спокойно и безучастно смотрел на нее. Пока они вот так сидят, остывает чай... При завершающем поклоне старуха согнула спину, уткнулась лбом в молитвенный коврик и замерла, не в силах разогнуться.
Актан приблизился и помог ей подняться; широко раскрытыми глазами немая посмотрела на сына и покачала головой, указывая подбородком в сторону самовара: пей, мол, один, а мне дай помолиться. Когда старуха завершила молитву, достаточно выказав преданность и покорность аллаху, сын подбросил щепок в самовар, чтобы подогреть остывшую воду...
После завтрака он остатками теплой воды помыл посуду, выстирал кое-какие свои и материнские тряпки. Когда он развешивал постиранное, на дворе стало уже совсем светло. Мутноватое небольшое солнце висело меж вершинами гор.
1 2 3 4 5 6 7 8 9


А-П

П-Я