https://wodolei.ru/catalog/unitazy/Villeroy-Boch/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

КРИК
Повесть
Миллиарды людей топчут лик земного шара, и от их крика стонет мир. Огромный орущий мир. В нем трудно теперь услышать эхо, разве что прислушаться к себе и вдруг понять, что и мысли, и цели, и даже действия наши — все это эхо мыслей, целей и действий других людей. Среди них и те, кого уже нет, кто спит под землей.
Если бы могли они вернуться назад из своего «никогда», из своего «невозможно», из своего «прости», может, научили бы живых не говорить друг другу жестоких слов, не мучить друг друга, а жить на этой широкой земле, как живут на привольных пастбищах, где всем хватает места, и над всеми встает солнце, и ночью сияют Стожары, мерцает звездная пыль, и светит ласково звезда табунщиков Сюмбле 1.
Но мир орет, и в этом крике невозможно услышать крик одного человека. А когда он остается один среди огромного безмолвного своего мира, на крик его отвечает эхо.
Я помню. В отрочестве я выходил в сумерки на одинокую прогулку. Тропинка светлым стежком уходила от аула к лесу. Я шел по ней с замиранием сердца, потому что иногда, как только солнце скрывалось в своем золотом гнезде, темную долину оглашало странное эхо. Эхо без крика. Тогда я думал, что это голос невидимого вестника с неба и вестник этот где-то там, в сгущающейся синеве высоты, возвестил, что краткий промежуток между днем и ночью закончился. Наступает тьма, и люди должны приготовиться к ней. Я думал тогда: «Это может делать только человек, соединенный с землей навечно, потому что родился на ней». Но иногда я думал, что это прощальный возглас того, кто владеет огромным прекрасным миром, и перед тем как темный покров скроет высокие горы, прохладные долины, серебрящиеся, как рыбья чешуя, озера, он желает своей земле счастливого сна.
1 Сюмбле — Сириус.
Теперь я знаю: то эхо было отзвуком самого родного, самого понятного мне крика. Крика казаха, пасущего табун.
Криком своим табунщик сообщает всему миру и недоступному небу, что он жив, что не исчез, не сгинул в горах, не затерялся в долинах, что не поглотила его ни быстрая река, ни узкое ущелье.
А тогда...
После того как вечернее эхо растворялось, наступал удивительный миг, словно предвестник или моментальный снимок какого-то грядущего светопреставления. На высочайших вершинах Алтая загоралось трепещущее пламя, а западный горизонт становился похожим на окровавленное огромное око, око матери-земли, плачущей по своим несчастным детям: красно-бурые горы колыхались, будто трепеща в чьем-то страстном объятии. Все это длилось лишь миг, но странно — в те далекие времена я ощущал этот миг всякий раз, замерев на тропе, и он остался со мной навсегда. Потом это видение было мне недоступно, но я помню его. Я помню, и как раздваивалась, будто жало змеи, белеющая в сумерках тропинка, натыкаясь на лес. Змейка словно щупала темную преграду, вставшую на ее пути. Один отросток жала исчезал в темных зарослях, другой будто замирал перед странным скоплением холмов, похожих на перевернутые корыта.
Аул мертвых. Таинственная сила вела меня к нему. Я помню беспокойное биение моего сердца; мне казалось, что в груди моей мчатся тысячи неугомонных жеребят, колени мои дрожали, как у новорожденного верблюжонка, но я шел вперед, потому что слышал шепот множества голосов. Он вливался в шум горного водопада, и я хотел расслышать хотя бы один голос, понять одно слово.
Я верил, что душа усопшего, как птица, весь день парит над живыми, а в сумерки возвращается сюда, чтобы рассказать другим, что видела и слышала.
Может быть, если бы сумел я тогда расслышать, разгадать глухое бормотание, не свершил бы множества ошибок, не произнес бы пустых слов и лучше бы понимал, что означают слова и поступки других людей.
Но с трепещущим сердцем, ступая как только что научившийся ходить ребенок, я шел в дальний конец кладбища, к холму, над которым возвышался березовый курук 1 — единственный памятник на этом глухом капище, в глухом уголке земли.
1 Курук — длинный шест с петлей на конце для ловли лошадей в табуне.
Холм не был огражден, он принадлежал всей земле и был доступен всем ступающим по ней.
Часто возле него я заставал человека. Если бы я не знал, кто это, я бы, наверное, лишился разума, потому что казалось, будто человек наполовину зарыт в могилу и так застыл, обратив лицо к заходящему солнцу и бормоча что-то, похожее на заупокойную молитву.
— Душа моя, опора, поддержка во всех моих замыслах...— едва-едва слышалось мне,— то, что отличает меня от зверя, где же твой след, в чем он?
Он торчал из земли, как каменный бог, и, как каменный бог, не замечал отрока, застывшего рядом.
Этого человека звали Аспан. Он был табунщиком, и он стал самым почитаемым человеком в наших местах.
Он не вздрагивал, когда раздавалось эхо, не прерывал своего бормотания, не прислушивался, и это было самым загадочным, это манило и влекло меня в вечерний час, уводило из надежного тепла родительского дома.
* * *
Начиная день, человек не может знать, как и чем он кончится. Он просыпается с тоской или с радостью, мысленно окидывает ожидающие его дела и заботы, смотрит за окно, тянется к сигарете, если он отчаянный курильщик; потом совершает привычные, не отвлекающие от дум утренние дела, и, может, только несколько пробуждений в жизни для каждого из нас отличаются от длинной цепи таких привычных, ничем не запомнившихся.
И все же, начиная день, человек не знает...
Эта зима подкралась мягко, обманно. Но в феврале пошли снегопады. Самый худший из них, длившийся уже четвертый день, придавил все живое, не давая поднять голову. Люди и земля, утонув в этом нескончаемом вязком снеге, задыхались в объятиях великой тишины. Всем овладело оцепенение.
Не хотелось есть, вставать с постели, выходить из дома. Вид аула, расположенного в горном ущелье, был невнятен и жалок, будто не снега, а нечистая сила застала его врасплох со всеми его делами, накрыв плотной пеленой снега, и то, что виднелось из-под этого снега, что недавно имело значение и смысл, теперь казалось просто мусором жизни.
Из крыш домов, ставших похожими на огромные тюки хлопка, поднимались робкие дымки, они говорили о том, что жизнь не угасла, и, обозначив эту погребенную в снегах жизнь, растворялись в миллионах снежинок.
Управляющий отделением совхоза Аман Тенгринов %:тоял посреди белого кружения и думал о том, что должен сейчас же, после завтрака, покинуть дом. Он должен сделать это спокойно и обыденно, так, будто нет пурги, будто отправляется знойным летним днем осматривать пастбища. Еще он думал о том, кого взять с собой. Вокруг не было ни души, и он, окруженный белым кипением снегопада, не различая, где восток и где запад, показался сам себе полководцем, брошенным воинами посреди бранного поля. Можно было пойти по домам, поднять дремлющих, пригревшихся у очага людей, но он решил, что поедет с первым, кто придет в контору. Это был день судьбы, и полагалось ей довериться с самого начала. Не то чтобы Аман думал именно так — «день судьбы»,— но он чувствовал, знал и в конце концов сам его назначил. Именно сегодня.
— Как бы все это не закончилось бураном,— пробормотал Аман, сдунул с ресниц снег, фыркнув как лошадь, отряхнулся и вошел в дом.
Отец гвоздем торчал на постели. Обычно он просыпался позже, и Аман рассчитывал уйти до его пробуждения.
От неловкости, будто застали за чем-то постыдным, он с непривычным раздражением закричал на дремлющую жену:
— Что, нечистая сила давит тебя?! Вставай! Отец поморщился, позвал властно:
—Эй, Аман, подойди-ка ко мне!
Могучий рябой гигант, отец пятерых детей, зрелый мужчина, послушно остановился у порога, уставившись покорно на отца.
— Садись,— показал место на постели Аспан-старик.
Но стариком его называли только по привычке. Огромный, с медным лицом, с усами без единого седого волоса, он, казалось, не имел возраста, олицетворяя собой мужскую силу и мощь.
Он молча пытливо глядел на сына своими большими глазами с угольно-черными зеницами и необычайно чистыми, отливающими в синеву, словно кислое молоко, белками.
— Что померещилось тебе, что ты с утра жаришь свою жену как пшеницу? Что ты орешь, даже не вкусив утренней лепешки?
Аман молчал.
— Иди растопи печь!
Сын неожиданно легко поднялся и, согнувшись под притолокой, выскочил в кухню.
Аспан улыбнулся. Ему было приятно, что он может гонять словом этого огромного мужчину, начальника отделения, гиганта, кормильца пятерых детей, так, как отец гонял когда-то его малым дитем — одним прутиком. Его, единственного, целованного от сердца сына, будущую опору и надежду горьких лет.
Аспан пошарил под подушкой, нашел курево. Из наполовину опустевшей, сложенной пополам пачки «Примы» вытащил сигарету, вставил в изгрызенный мундштук. Поискал спички и, не найдя их, пришел в ярость.
Каждый день одно и то же. Домашние хватают коробок и забывают вернуть. Бросают где попало. Теряют, снова идут к нему, и так без конца. Он прячет теперь коробок под матрац, но и это, оказывается, не помогает. Дьявол их побери, неужели непонятно, что для него это еще один укол жизни. Один из миллионов. Они что, думают — он уже не чувствует, привык?
Он понимал, что ярость его имеет другую причину. При- • чина эта в молчании Амана, в той готовности, с которой он бросился выполнять поручение, не желая оставаться наедине с отцом. Всю жизнь он испытывал сына и знал его, как себя. И он знал, что сегодня сын назначил себе главное испытание. Но говорить об этом нельзя. Сын ответит, что его обязанность посетить дальние зимовки, и это будет правдой. Но главной правды он не скажет, и Аспан не станет настаивать на ней. Это невозможно; есть вещи, о которых жигиты не говорят, и ведь он сам испытывал сына всегда и во всем и, кажется, научил выдерживать эти никому, кроме них двоих, непонятные и незаметные испытания.
Злость требовала выхода.
— Эй, Аман, ты где? — громовым голосом крикнул он.
— Здесь! — откликнулся сын из кухни.
— А если ты здесь, то подай мне мои спички,— Аспан выделил «мои»,— и чтоб никто больше не смел их трогать.
Аман появился немедленно, протянул коробок.
— Опять ребятишки унесли...
Упоминание о внуках было просьбой к снисхождению, но в глаза сын смотреть избегал.
— Даже если они сожгут дом, я требую купить в магазине ящик. И немедленно! И принеси воды, я умою лицо сын появился мгновенно, с кумганом, тазиком и полотенцем на шее, подчинялся каждому повелению. «Я не выбью из него ни слова, даже если ударю костылем по голове,— подумал Аспан,— упрямый, строптивый жеребец».
Хотя Аман был единственным сыном Аслана-старика, но не был единственным ребенком. После того как Аспан-табунщик лишился ног, жена принесла ему двух дочерей. Одна из дочерей работала библиотекарем в ауле, вторая еще заканчивала школу.
Как все казахи, слабый сердцем к детям, он баловал девчонок, теперь внуков, сажал на шею и, если бы мог, не разрешал бы даже птицам летать над их головами.
Этого верзилу тоже вырастил, не оскорбляя и не обижая, хотя и без баловства: не до баловства тогда было.
И вот стоит огромный, с медвежьей повадкой, молча подает то кумган, то полотенце. Обычный утренний ритуал, только вдруг ни с того ни с сего попытался застегнуть пуговицы на рубашке.
— Ты что! — оттолкнул руку Аспан.— Что это взбрело тебе на ум? Своим жеребятам помогай, а мне еще рано!
После того как Аман стал начальником, управляющим отделением совхоза «Енбек» ' и выбрал себе лучшего коня, отец не давал ему покоя, цеплялся на каждом шагу. Аман понял это неожиданное и крутое изменение: отец боялся, как бы Аман, достигший этой ничтожной власти, не одурманился ею, не стал бы ходить, расставив ноги, не полюбил себя безмерно. Если постоянно не напоминать такому одурманенному гусаку о его месте, не подчинять хотя бы дома, он очень быстро начнет говорить свысока, есть рыгая, выставлять вперед отросшее жирное брюхо и — что самое опасное — начнет поигрывать палкой над головами земляков.
Аспан-старик в ожидании завтрака закурил новую сигарету и, коптя маленькую комнату, ставшую его редко покидаемым в последние тридцать лет приютом, с собачьей тоской поглядел в окно. Ночью ему приснился плохой сон. Он долго не мог заснуть, ворочался, будто ему в постель подложили колючий шиповник, забылся под утро. И вот тогда и пришел этот кошмар.
Он вез дрова на санях, вдруг кто-то окликнул его, он обернулся и увидел, что его догоняют две ноги, обутые в высокие сапоги. Его ноги.
1 «Енбек» «Труд»
Он испугался и стал настегивать лошадь, но ноги догоняли, крича: «Не бойся, мы хотим быть с тобой!» Они бежали широкими шагами, как он бегал когда-то, скрипели снегом. Душа Аслана, точно муха, вылетела из него, и, объятый ужасом, он нещадно хлестал гнедую кобылу.
«Ой-бай, погиб!» — крикнул Аспан и упал на широкие низкие сани.
«Эй, Аспан! — кричали сзади.— Мы видим, что ты возгордился, живешь счастливой жизнью. Дети твои уже выросли, теперь вспомни о нас, пожалей, возьми с собой!»
Дрова с грохотом сыпались с розвальней; кобыла бежала стремглав, дрова сыпались...
Аспан проснулся. Это сын его с грохотом бросил очередную порцию дров около печи. И старик понял, что сегодня он поедет на зимовье Алатай, сегодня перейдет через Чертов мост, сегодня...
Аслана охватили ужас и ярость. Не дал, паршивец, досмотреть сон. Он должен был его обязательно досмотреть. Он должен был наконец остановиться, подождать свои ноги, взять с собой. Это было бы хорошей приметой. А теперь неясно...
Он смотрел в заиндевевшее окно и думал о том, о чем редко разрешал себе думать. О своей жизни.
После того как он лишился ног, он понял многое в этом преходящем мире. Раньше он жил, подобно любому круглоголовому существу, ежедневными заботами с вечно тлеющей боязнью смерти. Он пережил ее и, оставшись калекой, гвоздем, торчащим на виду у всех людей, понял, что вся его прошлая жизнь была заблуждением.
О боже, какое кому доброе дело сделал он, когда руки и ноги его были крепкими, как кувалды? Кому облегчил жизнь? Все было только для себя. Став калекой, он, кажется, получил золотое право жить только для себя, но это оказалось ненужным, потому что понял:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14


А-П

П-Я