https://wodolei.ru/catalog/accessories/polka/yglovaya/
Одно только трепетное рукопожатие да взор, затуманенный грустью, — вот все, что он увез с собой в это неприютное село, казавшееся ему мрачней темницы... И вина за все его страдания лежала на совести одного Фридмана. Не попадись он тогда Херделе, Титу не пришлось бы покинуть Розу... Поэтому он смотрел на Фридмана и всю его семью как на заклятых врагов и ненавидел их, насколько ему позволяли обстоятельства.
Полюбив Розику, он воспылал любовью ко всем венграм и евреям, потому что Роза была венгеркой и замужем за евреем. Проянлялось это в пристрастии к венгерской речи. Попав в венгерское село, он мыслил себе, что, если будет постоянно слышать венгерский и говорить на нем, ему будет казаться, что он по-прежнему с Розой, и его тоска уляжется. Однако крестьяне, приходившие по делам в примарию, больше говорили по-румынски. К тому же и письмоводитель знал государственный язык лишь настолько, насколько этого требовала служба, дома у них разговаривали по-еврейски или по-румынски, потому что его жена, сколько ни старалась, не могла выучиться венгерскому. И только сын Фридмана, студент, притворялся, что не понимает румынского, но так как он напускал на себя ученость, Титу не терпел его
и сторонился.
Несмотря на горечь и печаль, Титу всерьез принялся за работу, которую щедро подваливал ему Фридман, не зная, долго ли пробудет у него поэт, и стараясь воспользоваться его рвением, чтобы привести в порядок месяцами лежавшие без движения дела. Титу удручало однообразие канцелярских форм и выражений, но это не мешало ему усердно работать в ожидании четверга, когда он снова увидит Розу. Он даже испытывал гордость, что жертвует собой, заполняя «бланки учета скота», «податные ведомости» и прочие прозаические бумаги, вместо того чтобы витать в эмпиреях, творить волнующие
стихи...
Пришел четверг, а вместе с ним и жестокое разочарование. Письмоводитель с сожалением сказал ему, что не может взять его в Армадию, так как Титу должен обойти коммуну, поторопить с уплатой податей и наложить секвестр на злостных недоимщиков, потому что податное управление грозит оштрафовать его, если в трехдневный срок не будут внесены платежи хотя бы за истекший семестр.
Пожалуй, за всю свою жизнь Титу не переживал более мрачного дня, чем этот четверг. Он кипел, ругался и клял свою судьбу, видя, что Фридман уезжает, а он вынужден остаться. Он едва не подрался со студентом, который пришел развлечь его и поговорить о политике. Потом он решил, что Фридман подложил ему свинью не иначе, как по наущению Хердели, чтобы отдалить его от Розы. В отместку он весь день не выходил из канцелярии, зашвырнул в угол податные реестры и настрочил Розе длиннейшее пламенно-страстное и окропленное слезами письмо, собираясь послать его с нарочным, хотя оы это стоило ему месячного жалованья.
Когда па другой день. Титу перечитал письмо, оно покачалось ему выспренним и он изорвал его. Понадясь на следующий четверг, он немного успокоился. Если уж сумел вытерпеть неделю, то вытерпит и не-
сколько дней. Тем приятнее будет свидание... Письмоводитель рассказал ему, что встретил в Армадии Хердслю и Гиги, они шлют ему поцелуи, потом похвалил Титу за его милосердие к недоимщикам, потому что податное управление согласилось на отсрочку платежей.
В следующий четверг Титу потерпел такую же неудачу, но горевал меньше прежнего. За это время он успел свести знакомство с протестантским пастором, маленьким, тщедушным, седоусым, и его супругой, дородной и высоченной, как жандарм. Они враждовали с письмоводителем и даже не разговаривали с ним. Титу каждый вечер ругал вместе с ними Фридмана и понемногу разгонял и забывал свою тоску.
Настало время, когда он все же должен был пойти со стражниками собирать подати. И вот тогда он увидел по-настоящему и коммуну и людей. У него щемило сердце от угрызений совести, и он непрестанно корил себя:
Какой же я слепец!.. Где я был до сих пор?
Село Гаргалэу было раза в два больше Припаса, оно раскинулось по левому берегу Сомеша, на гладкой, как скатерть, равнине. В центре гордо красовалась новая венгерская церковь с белым петухом на башне, близ нее высилось здание государственной школы в два этажа, с красной черепичной крышей, строгое и внушительное, ни дать ни взять суровая госпожа. Вокруг были одни хорошие дома, чаще каменные, с обширными дворами, с богатыми хозяйственными постройками, скотина на дворах — как на отбор. По окраинам, словно голодные побирушки, рассыпались грязные, убогие мазанки, крытые закоптелой соломой, а на отлете стыдливо ютилась румынская ветхая деревянная церквушка с островерхой башенкой, крытой замшелой дранкой.
Больше всего недоимок числилось за окраинными жителями, и Титу, по настоянию Фридмана, начал обход с приземистых лачужек, где его встречали лохматые псы, лаявшие с такой злобной яростью, точно чуяли, что его появление сулит недоброе. Переходя из дома в дом, постигая глубину нищеты, Титу впал в полную растерянность, все существо его было потрясено, он мысленно видел перед собой нарядные дома, красовавшиеся посреди села.
«Мы ютимся здесь, обездоленные, нищие, а они там нежатся в довольстве»,— подумал он, подойдя к полуразваленной хибарке с низкой кровлей, он должен был нагнуться, чтобы пройти в сенцы.
Высохшая, сгорбленная старушка в сером платке испуганно пригласила его в комнату и бросилась вытирать передником лавку, чтобы не запачкался барчук, если пожелает сесть. Страх не затухал в ее глазах, когда она украдкой взглядывала то на Титу, то на двух стражников, стоявших в дверях.
— Уж вы не взыщите, барчук, у нас неприглядно, — проговорила она жалобным голосом.— Нужда заела, беды так и валятся, барчук, прямо как на грех!..
Титу пристально посмотрел на нее и содрогнулся от какого-то странного стыда и брезгливости. Старушка казалась ему олицетворением бедности и темноты. Он хотел успокоить ее ласковым словом, но не посмел и уткнулся в податной реестр, где за ней значилось свыше двухсот крон недоимок. Когда старушка услышала это, она изумленно вытаращила глаза и застыла с раскрытым ртом, потом, поняв, вдруг разразилась рыданьями, приговаривая в отчаянии:
— Да и горемычная же я, барчук! Две сотни!.. Горе мое горькое!
В ее плаче изливалась такая боль, что Титу точно клещами сдавило горло. Он растерянно оглянулся на стражников, те стояли в сенях и почесывали затылки, в открытую дверь лилось весеннее солнце. Титу встрепенулся от этого манящего яркого света, чувствуя, как он забирается к нему в душу, проникает в самые затаенные уголки, претворяясь в острую, захватывающую жалость. «Зачем я здесь? Что мне тут искать?» — думал он, а причитания старушки звучали у него в ушах как отзвук отдаленного зова.
— Так вот, бабка, надо платить, иначе я у тебя имущество в залог возьму и все, все продам! — произнес в это же время его суровый голос, показавшийся ему до того чужим, что он и сам не узнавал его и поражался, как он мог выговорить такие слова.
— Нет у меня ничего, барчук, ничегошеньки!.. Нету... Душу я, что ль, тебе отдам, бери, бери!.. Сынок у меня целых два года в солдатах, и вся земля, сколько дал нам господь бог, осталась под залежью, у меня все сердце за нее изболелось... Ничего нету, только и есть, что душа в теле... Что ж, бери душу, барчук!.,
Сердце Титу вспыхнуло новым огнем, как костер, слишком долго тлевший. В его сознании возник мучительный вопрос: «Зачем мне обирать ее? Почему мне? Почему именно мне?»
Он долго сидел, не двигаясь, не произнося ни слова и не смея поднять глаза на старушку, которая все плакала, громко сморкалась, крестилась и божилась. Ему было стыдно перед стражниками за свою сердобольность, но он не мог побороть эту слабость. Потом вдруг встряхнулся, снова заглянул в реестр, покачал головой и досадливо пробормотал:
— Тогда, может, в расчетах ошибка? Что же еще, господи?.. Или этого не может быть?.. Собственно, какие ошибки, какие?..
Он сразу ухватился за слово «ошибки», как утопающий. В раздражении вышел из дому, а следом за ним безучастно поплелись стражники, мотая головами, как заморенная скотина. Титу пошел прямо в при-марию и возмущенно заявил письмоводителю, что податной реестр, очевидно, неверно составлен. Фридман усмехнулся с видом превосходства и ответил ему, что ручается за точность расчетов, так как он сам делал выкладки, а переписывал его сын, первоклассный математик. Но если Титу хочет сам удостовериться, никто не возбраняет ему пересмотреть все графы, хотя, по его скромному мнению, лучше бы заняться недоимками и не терять зря времени.
Титу сознался себе, что в реестре не может быть ошибок и ему просто нужен предлог, чтобы не ходить по окраинным домам. Он чувствовал себя ничтожеством, его разъедала горечь, она точно обескровливала его, и он проникался отвращением к самому себе.
Судорожно пытаясь отделаться от этого чувства, он сел за стол, заваленный бумагами, и начал машинально складывать, вычитать и комбинировать всевозможные числа, перелистывать из-за каждой фамилии по пять-шесть фолиантов. Но в его воображении так глубоко запечатлелась старушка с морщинистым лицом, искаженным рыданиями, что на каждой странице виделось ее укоризненное лицо, а в ушах у него суровым упреком звучало: «Бери душу, барчук!..» Провозившись- так несколько времени, он вскоре потерял терпение. Чуть не в отчаянии вскочил из-за стола и начал расхаживать по пыльной канцелярии, мучительно стараясь прогнать это видение. Он попытался перенестись мыслью к Розике, ее жарким объятьям, сладкому шепоту. Тщетно. Опять он мысленно оказывался в ветхой лачуге, перед убитой горем старушкой, и невольно слушал ее плачущий голос. Потом он устыдился — как можно в такие минуты думать о Розе Ланг? — и почувствовал что-то вроде неприязни к этой женщине, которая так долго ослепляла его своей бурной любовью и совращала с пути. Титу остался один в примарии; стражники дружно храпели на скамье в сенях. В распахнутые настежь окна смеялась сияющая весна, как влюбленная девушка. Он шагал, то медленно, то быстро, взметая пыль с обшарпанных половиц, — в солнечном потоке она реяла, как золотой ветерок... Титу внезапно остановился у окна, заложив руки за спину, словно прельщенный новой всесильной жизнью, кипевшей за стенами канцелярии. Его взгляд обратился на здание венгерской школы напротив,—горделивое, сверкающее в позолоте солнечных лучей. В большом дворе, усыпанном гравием, стайки резвых детей бегали и играли, весело и звонко перекликаясь, за ними присматривал молодой бледнолицый учитель с такими большими глазами, что издали их можно было принять за очки. Веселый шум доносился в примарию мягким журчанием, лишь изредка взлетали отрывистые радостные крики. Душа Титу стала чуть оживать, как вдруг он увидел, что учитель краснеет и надувается как индюк, делая негодующие знаки кучке детей, стоявших поодаль. От страха они застыли на месте, и тогда учитель направился к ним, грозя пальцем и крича. Титу наклонился к окну и сквозь веселый гомон отчетливо услышал гневный голос учителя:
— Только по-венгерски!.. По-венгерски!.. Надо по-венгерски!.. По-венгерски!..
Вмиг все нутро у Титу перевернулось от лютой ненависти к этому учителю. Он почувствовал страшное желание броситься на него и вшибить ему в душу те угрожающие слова... Но тут зазвякал колокольчик, тотчас же смолкнул гам, и школьный двор опустел.
Только дом, залитый солнцем, казалось, смотрел надменно и насмешливо, как смотрит хищный зверь, когда, поглотив добычу, он лениво облизывается. Титу никогда прежде не думал, что неодушевленный предмет может вызывать чувство ожесточения. Теперь ему так и виделось, что красноватый этот дом на другой стороне улицы, с большими сверкающими окнами, хочет унизить и посрамить его. Это будило в нем ярость, и он снова вспоминал испуганную, страдающую старушку. «Мне ли обирать горемыку, чтобы они там еще заносчивее кричали: «Только по-венгерски!» Он поднял глаза вверх, на ясное синее небо, раскинувшееся шатром над бесконечностью. Его мысленный взор видел все село, как на гигантской карте, проникал внутрь красивых, богатых домов, в чистые, поистине хозяйские покои баловней судьбы, оттуда устремлялся во дворы, где речистые венгерские крестьяне с закрученными усами, в широченных, как юбки, штанах, громко рассуждают меж собой... Потом, с быстротой и легкостью волшебных коней, его мысль облетела село, заглянула в убогие хибарки, к другим крестьянам, задавленным нуждой, обиженным и богом и людьми, изнуренным трудом и бедностью... «И все-таки будущее за нами! —подумал Титу, просветлев. — Крепость, осажденная разутым войском! Напрасно нам бросает вызов грозная школа, напрасно поет петух на церковной башне... Наш натиск не ослабевает ни на миг! Мы во множестве идем вперед... Их твердыни сотрясаются и рушатся, чуть только их коснется дыхание нашей скованной жизни... Хозяева трепещут перед слугами! Слуги! Мы — слуги! Прошлое принадлежит им, будущее за нами!..»
Радостный смех щекотал его. Вера в себя прогнала прочь смятенные, черные мысли. Он вспомнил, что еще десять лет назад, когда он ехал в Бистрицу, в Сз-скуце один только пастух был румын, он жил в землянке на краю села, а теперь половина коммуны — румыны, хотя там кет ни школы, ни церкви. «И там тоже хозяев мало-помалу оттесняют слуги, обездоленные, зато полные жизни!» — думал он, страшно счастливый, что ему выпала честь принадлежать к обиженному люду.
Когда его пригласили к столу, он явился в отличном расположении духа и даже развеселил семью письмоводителя. Они были расстроены тем, что у них околела гусыня, которую собстзенноручно вырастила и откормила госпожа письмоводителыпа. После обеда Титу углубился в страстный спор о румынах с Фридманом и его сыном. Студент старался все время говорить по-венгерски, а Титу отвечал ему по-румынски, словно он вдруг начисто позабыл венгерский или боялся, что потеряет дар речи, как только произнесет хоть одно венгерское слово. Письмоводитель и в особенности его сын с пеной у рта уверяли, что румынская политика в корне ошибочна, потому что руководствуется чувством ненависти к законным хозяевам страны, и, следовательно, обречена на провал.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63
Полюбив Розику, он воспылал любовью ко всем венграм и евреям, потому что Роза была венгеркой и замужем за евреем. Проянлялось это в пристрастии к венгерской речи. Попав в венгерское село, он мыслил себе, что, если будет постоянно слышать венгерский и говорить на нем, ему будет казаться, что он по-прежнему с Розой, и его тоска уляжется. Однако крестьяне, приходившие по делам в примарию, больше говорили по-румынски. К тому же и письмоводитель знал государственный язык лишь настолько, насколько этого требовала служба, дома у них разговаривали по-еврейски или по-румынски, потому что его жена, сколько ни старалась, не могла выучиться венгерскому. И только сын Фридмана, студент, притворялся, что не понимает румынского, но так как он напускал на себя ученость, Титу не терпел его
и сторонился.
Несмотря на горечь и печаль, Титу всерьез принялся за работу, которую щедро подваливал ему Фридман, не зная, долго ли пробудет у него поэт, и стараясь воспользоваться его рвением, чтобы привести в порядок месяцами лежавшие без движения дела. Титу удручало однообразие канцелярских форм и выражений, но это не мешало ему усердно работать в ожидании четверга, когда он снова увидит Розу. Он даже испытывал гордость, что жертвует собой, заполняя «бланки учета скота», «податные ведомости» и прочие прозаические бумаги, вместо того чтобы витать в эмпиреях, творить волнующие
стихи...
Пришел четверг, а вместе с ним и жестокое разочарование. Письмоводитель с сожалением сказал ему, что не может взять его в Армадию, так как Титу должен обойти коммуну, поторопить с уплатой податей и наложить секвестр на злостных недоимщиков, потому что податное управление грозит оштрафовать его, если в трехдневный срок не будут внесены платежи хотя бы за истекший семестр.
Пожалуй, за всю свою жизнь Титу не переживал более мрачного дня, чем этот четверг. Он кипел, ругался и клял свою судьбу, видя, что Фридман уезжает, а он вынужден остаться. Он едва не подрался со студентом, который пришел развлечь его и поговорить о политике. Потом он решил, что Фридман подложил ему свинью не иначе, как по наущению Хердели, чтобы отдалить его от Розы. В отместку он весь день не выходил из канцелярии, зашвырнул в угол податные реестры и настрочил Розе длиннейшее пламенно-страстное и окропленное слезами письмо, собираясь послать его с нарочным, хотя оы это стоило ему месячного жалованья.
Когда па другой день. Титу перечитал письмо, оно покачалось ему выспренним и он изорвал его. Понадясь на следующий четверг, он немного успокоился. Если уж сумел вытерпеть неделю, то вытерпит и не-
сколько дней. Тем приятнее будет свидание... Письмоводитель рассказал ему, что встретил в Армадии Хердслю и Гиги, они шлют ему поцелуи, потом похвалил Титу за его милосердие к недоимщикам, потому что податное управление согласилось на отсрочку платежей.
В следующий четверг Титу потерпел такую же неудачу, но горевал меньше прежнего. За это время он успел свести знакомство с протестантским пастором, маленьким, тщедушным, седоусым, и его супругой, дородной и высоченной, как жандарм. Они враждовали с письмоводителем и даже не разговаривали с ним. Титу каждый вечер ругал вместе с ними Фридмана и понемногу разгонял и забывал свою тоску.
Настало время, когда он все же должен был пойти со стражниками собирать подати. И вот тогда он увидел по-настоящему и коммуну и людей. У него щемило сердце от угрызений совести, и он непрестанно корил себя:
Какой же я слепец!.. Где я был до сих пор?
Село Гаргалэу было раза в два больше Припаса, оно раскинулось по левому берегу Сомеша, на гладкой, как скатерть, равнине. В центре гордо красовалась новая венгерская церковь с белым петухом на башне, близ нее высилось здание государственной школы в два этажа, с красной черепичной крышей, строгое и внушительное, ни дать ни взять суровая госпожа. Вокруг были одни хорошие дома, чаще каменные, с обширными дворами, с богатыми хозяйственными постройками, скотина на дворах — как на отбор. По окраинам, словно голодные побирушки, рассыпались грязные, убогие мазанки, крытые закоптелой соломой, а на отлете стыдливо ютилась румынская ветхая деревянная церквушка с островерхой башенкой, крытой замшелой дранкой.
Больше всего недоимок числилось за окраинными жителями, и Титу, по настоянию Фридмана, начал обход с приземистых лачужек, где его встречали лохматые псы, лаявшие с такой злобной яростью, точно чуяли, что его появление сулит недоброе. Переходя из дома в дом, постигая глубину нищеты, Титу впал в полную растерянность, все существо его было потрясено, он мысленно видел перед собой нарядные дома, красовавшиеся посреди села.
«Мы ютимся здесь, обездоленные, нищие, а они там нежатся в довольстве»,— подумал он, подойдя к полуразваленной хибарке с низкой кровлей, он должен был нагнуться, чтобы пройти в сенцы.
Высохшая, сгорбленная старушка в сером платке испуганно пригласила его в комнату и бросилась вытирать передником лавку, чтобы не запачкался барчук, если пожелает сесть. Страх не затухал в ее глазах, когда она украдкой взглядывала то на Титу, то на двух стражников, стоявших в дверях.
— Уж вы не взыщите, барчук, у нас неприглядно, — проговорила она жалобным голосом.— Нужда заела, беды так и валятся, барчук, прямо как на грех!..
Титу пристально посмотрел на нее и содрогнулся от какого-то странного стыда и брезгливости. Старушка казалась ему олицетворением бедности и темноты. Он хотел успокоить ее ласковым словом, но не посмел и уткнулся в податной реестр, где за ней значилось свыше двухсот крон недоимок. Когда старушка услышала это, она изумленно вытаращила глаза и застыла с раскрытым ртом, потом, поняв, вдруг разразилась рыданьями, приговаривая в отчаянии:
— Да и горемычная же я, барчук! Две сотни!.. Горе мое горькое!
В ее плаче изливалась такая боль, что Титу точно клещами сдавило горло. Он растерянно оглянулся на стражников, те стояли в сенях и почесывали затылки, в открытую дверь лилось весеннее солнце. Титу встрепенулся от этого манящего яркого света, чувствуя, как он забирается к нему в душу, проникает в самые затаенные уголки, претворяясь в острую, захватывающую жалость. «Зачем я здесь? Что мне тут искать?» — думал он, а причитания старушки звучали у него в ушах как отзвук отдаленного зова.
— Так вот, бабка, надо платить, иначе я у тебя имущество в залог возьму и все, все продам! — произнес в это же время его суровый голос, показавшийся ему до того чужим, что он и сам не узнавал его и поражался, как он мог выговорить такие слова.
— Нет у меня ничего, барчук, ничегошеньки!.. Нету... Душу я, что ль, тебе отдам, бери, бери!.. Сынок у меня целых два года в солдатах, и вся земля, сколько дал нам господь бог, осталась под залежью, у меня все сердце за нее изболелось... Ничего нету, только и есть, что душа в теле... Что ж, бери душу, барчук!.,
Сердце Титу вспыхнуло новым огнем, как костер, слишком долго тлевший. В его сознании возник мучительный вопрос: «Зачем мне обирать ее? Почему мне? Почему именно мне?»
Он долго сидел, не двигаясь, не произнося ни слова и не смея поднять глаза на старушку, которая все плакала, громко сморкалась, крестилась и божилась. Ему было стыдно перед стражниками за свою сердобольность, но он не мог побороть эту слабость. Потом вдруг встряхнулся, снова заглянул в реестр, покачал головой и досадливо пробормотал:
— Тогда, может, в расчетах ошибка? Что же еще, господи?.. Или этого не может быть?.. Собственно, какие ошибки, какие?..
Он сразу ухватился за слово «ошибки», как утопающий. В раздражении вышел из дому, а следом за ним безучастно поплелись стражники, мотая головами, как заморенная скотина. Титу пошел прямо в при-марию и возмущенно заявил письмоводителю, что податной реестр, очевидно, неверно составлен. Фридман усмехнулся с видом превосходства и ответил ему, что ручается за точность расчетов, так как он сам делал выкладки, а переписывал его сын, первоклассный математик. Но если Титу хочет сам удостовериться, никто не возбраняет ему пересмотреть все графы, хотя, по его скромному мнению, лучше бы заняться недоимками и не терять зря времени.
Титу сознался себе, что в реестре не может быть ошибок и ему просто нужен предлог, чтобы не ходить по окраинным домам. Он чувствовал себя ничтожеством, его разъедала горечь, она точно обескровливала его, и он проникался отвращением к самому себе.
Судорожно пытаясь отделаться от этого чувства, он сел за стол, заваленный бумагами, и начал машинально складывать, вычитать и комбинировать всевозможные числа, перелистывать из-за каждой фамилии по пять-шесть фолиантов. Но в его воображении так глубоко запечатлелась старушка с морщинистым лицом, искаженным рыданиями, что на каждой странице виделось ее укоризненное лицо, а в ушах у него суровым упреком звучало: «Бери душу, барчук!..» Провозившись- так несколько времени, он вскоре потерял терпение. Чуть не в отчаянии вскочил из-за стола и начал расхаживать по пыльной канцелярии, мучительно стараясь прогнать это видение. Он попытался перенестись мыслью к Розике, ее жарким объятьям, сладкому шепоту. Тщетно. Опять он мысленно оказывался в ветхой лачуге, перед убитой горем старушкой, и невольно слушал ее плачущий голос. Потом он устыдился — как можно в такие минуты думать о Розе Ланг? — и почувствовал что-то вроде неприязни к этой женщине, которая так долго ослепляла его своей бурной любовью и совращала с пути. Титу остался один в примарии; стражники дружно храпели на скамье в сенях. В распахнутые настежь окна смеялась сияющая весна, как влюбленная девушка. Он шагал, то медленно, то быстро, взметая пыль с обшарпанных половиц, — в солнечном потоке она реяла, как золотой ветерок... Титу внезапно остановился у окна, заложив руки за спину, словно прельщенный новой всесильной жизнью, кипевшей за стенами канцелярии. Его взгляд обратился на здание венгерской школы напротив,—горделивое, сверкающее в позолоте солнечных лучей. В большом дворе, усыпанном гравием, стайки резвых детей бегали и играли, весело и звонко перекликаясь, за ними присматривал молодой бледнолицый учитель с такими большими глазами, что издали их можно было принять за очки. Веселый шум доносился в примарию мягким журчанием, лишь изредка взлетали отрывистые радостные крики. Душа Титу стала чуть оживать, как вдруг он увидел, что учитель краснеет и надувается как индюк, делая негодующие знаки кучке детей, стоявших поодаль. От страха они застыли на месте, и тогда учитель направился к ним, грозя пальцем и крича. Титу наклонился к окну и сквозь веселый гомон отчетливо услышал гневный голос учителя:
— Только по-венгерски!.. По-венгерски!.. Надо по-венгерски!.. По-венгерски!..
Вмиг все нутро у Титу перевернулось от лютой ненависти к этому учителю. Он почувствовал страшное желание броситься на него и вшибить ему в душу те угрожающие слова... Но тут зазвякал колокольчик, тотчас же смолкнул гам, и школьный двор опустел.
Только дом, залитый солнцем, казалось, смотрел надменно и насмешливо, как смотрит хищный зверь, когда, поглотив добычу, он лениво облизывается. Титу никогда прежде не думал, что неодушевленный предмет может вызывать чувство ожесточения. Теперь ему так и виделось, что красноватый этот дом на другой стороне улицы, с большими сверкающими окнами, хочет унизить и посрамить его. Это будило в нем ярость, и он снова вспоминал испуганную, страдающую старушку. «Мне ли обирать горемыку, чтобы они там еще заносчивее кричали: «Только по-венгерски!» Он поднял глаза вверх, на ясное синее небо, раскинувшееся шатром над бесконечностью. Его мысленный взор видел все село, как на гигантской карте, проникал внутрь красивых, богатых домов, в чистые, поистине хозяйские покои баловней судьбы, оттуда устремлялся во дворы, где речистые венгерские крестьяне с закрученными усами, в широченных, как юбки, штанах, громко рассуждают меж собой... Потом, с быстротой и легкостью волшебных коней, его мысль облетела село, заглянула в убогие хибарки, к другим крестьянам, задавленным нуждой, обиженным и богом и людьми, изнуренным трудом и бедностью... «И все-таки будущее за нами! —подумал Титу, просветлев. — Крепость, осажденная разутым войском! Напрасно нам бросает вызов грозная школа, напрасно поет петух на церковной башне... Наш натиск не ослабевает ни на миг! Мы во множестве идем вперед... Их твердыни сотрясаются и рушатся, чуть только их коснется дыхание нашей скованной жизни... Хозяева трепещут перед слугами! Слуги! Мы — слуги! Прошлое принадлежит им, будущее за нами!..»
Радостный смех щекотал его. Вера в себя прогнала прочь смятенные, черные мысли. Он вспомнил, что еще десять лет назад, когда он ехал в Бистрицу, в Сз-скуце один только пастух был румын, он жил в землянке на краю села, а теперь половина коммуны — румыны, хотя там кет ни школы, ни церкви. «И там тоже хозяев мало-помалу оттесняют слуги, обездоленные, зато полные жизни!» — думал он, страшно счастливый, что ему выпала честь принадлежать к обиженному люду.
Когда его пригласили к столу, он явился в отличном расположении духа и даже развеселил семью письмоводителя. Они были расстроены тем, что у них околела гусыня, которую собстзенноручно вырастила и откормила госпожа письмоводителыпа. После обеда Титу углубился в страстный спор о румынах с Фридманом и его сыном. Студент старался все время говорить по-венгерски, а Титу отвечал ему по-румынски, словно он вдруг начисто позабыл венгерский или боялся, что потеряет дар речи, как только произнесет хоть одно венгерское слово. Письмоводитель и в особенности его сын с пеной у рта уверяли, что румынская политика в корне ошибочна, потому что руководствуется чувством ненависти к законным хозяевам страны, и, следовательно, обречена на провал.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63