https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/dlya_vanny/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Ночью он слышал стоны жены и поскрипывание люльки. Усталый, положив руки на стол и склонив на них голову, он задремал. В полусне его не покидали мысли о кузнеце с проломленным черепом. Но теперь кузнец стоял посреди улицы, высокий, весь озаренный светом. Лицо его было бледно и серьезно, со лба капала кровь, тонкой струей заливая глаза. Качур пошел ему навстречу, и все более темным и хмурым становилось лицо кузнеца. И тогда увидел Качур, что кузнец был не один, за ним длинной-длинной вереницей выстроились тени: лица у всех были бледные, и у всех глаза заливала кровь. «Куда ты?» — спросил кузнец. «К тебе! — ответил Качур.— К тебе и к твоим».— «Ко мне нельзя! Твое место там!» Качур оглянулся и увидел у дороги странное и смешное шествие. Впереди шел тесть, пьяный, в лохмотьях, и Ферян с цилиндром на голове; они шли под руку и спотыкались. За ними длинной беспорядочной вереницей шли разряженные фигуры: физиономии у всех вытянутые, помятые, грубые. Качур вскрикнул от ужаса — он сам шагал среди них, он увидел себя, свои налитые кровью, отупевшие глаза...
«Заснул сидя, от этого и сны дурные!»
Он лег на кровать. Болела голова, и он долго не мог уснуть. А когда уснул, ему приснился окружной школьный инспектор, которого он никогда не видел. Высокий, представительный господин с длинной бородой до пояса. В странном виде явился к нему Качур. Почему-то он счел нужным в прихожей снять ботинки и подвернуть штаны выше колен. Потом он с трудом, медленно пополз на коленях по ступеням и лестничным площадкам. Так он и предстал перед инспектором в новом черном сюртуке, с цилиндром в руке, босой, с подвернутыми штанами и исцарапанными в кровь коленями. Инспектор оглянулся на него и помахал слегка белой рукой. Качур опустился на колени и стал ждать. Вторично взмахнул инспектор рукою и показал ему большой приказ на белоснежной бумаге. Подполз Качур на коленях к инспектору, поцеловал ему руку и получил приказ. Там было написано, что Мартин Качур назначается учителем в Заполье при условии, что он ежедневно после обеда и ужина будет чистить зубы старшему учителю, священнику, жупану и всем остальным членам окружного школьного совета...
Злой проснулся Качур. Он посмотрел в окно, утро вставало за горами.
Жена принесла кофе.
— Ступай в церковь один. Я с тобой не пойду.
Качур посмотрел на нее и промолчал.
«Отреклась бы от меня за шелковый платок,— подумал он про себя.— А я еще вчера мечтал, чтобы она была мне утешительницей.., ангелом-хранителем!»
Он засмеялся, пошел в другую комнату, приласкал сынишку и отправился в церковь.
Люди на улице, в церкви бросали на него хмурые, презрительные взгляды: «И этот сеял смуту среди людей! Молоко на губах не обсохло, а берется нас учить! Нищий, наш хлеб ест!»
Качур не опускал глаз, но щеки его горели, и он чувствовал, как дрожат у него ноги, больше от гнева, чем от страха.
После обедни священник кивнул ему головой и быстро зашагал впереди него к приходскому дому. «Надеюсь, он не станет меня упрекать... Ведь он сам когда-то учил народ патриотическим песням»,— подумал про себя Качур. Когда он видел перед собой этого грузного, неуклюжего, похожего на крестьянина человека в поношенной одежде, вспоминал, каким он увидел его в первый раз, когда тот раскидывал навоз (засученные рукава, высоко подвернутые брюки, ноги, завернутые в мешковину), Качуру казалось скорее смешным, чем унизительным
то, что он шагает за ним, как послушник, и что, может быть, услышит из его уст мудрые, высокие слова упрека.
«Ну да ведь мне даже жупан проповедь читал... эта каналья!..» — улыбнулся он.
Священник разделся и обернулся к Качуру:
— Знаете, учитель, этого я не допущу! Качур посмотрел на него вопрошающе.
— Не допущу! — повторил священник громче.— Покуда жив, не допущу! Потом делайте как вам угодно! Ведь у вас жена, ребенок! Что вам, мало этого?
Священник стоя прихлебывал кофе, который поставила на стол толстая служанка, и смотрел на Качура поверх руки хмурым, сердитым взглядом.
— Давайте потолкуем по-хорошему. Какой черт заставляет вас мутить людей, которых вы не знаете? Оставьте их в покое. Это люди мои, поймите это наконец. Грязный Дол мой!
— Я не собираюсь его у вас отнимать...
— Тише! Подождите!
Священник загорелся, глаза его блестели из-под седых бровей, жилы на лбу набухли. Он допил кофе и отвернулся в сторону.
Когда он снова повернулся к Качуру, его лицо было спокойнее и говорил он тише:
— Сядьте. Потолкуем. То, что Грязный Дол мой, это только половина правды: ибо и я принадлежу ему! Омужичился я, превратился наполовину в животное, чтобы жить так, как только и можно жить в этом воздухе, среди этих людей. Происходило это постепенно; сделал я это и по необходимости, и по собственной охоте. Но вошел в их среду накрепко, так что обратно мне уж нет дороги. А окажи я тогда сопротивление — какая была бы от этого польза? Не стоял бы я в поле, а гнил бы уже давно в земле, и даже хороших поминок по мне бы не справили, как это будет теперь. Да, вот так-то... Они мне, я им. Я им — богослужение, они мне — подаяние. Ругаю я их, как мне хочется, только их обычаи, их темноту трогать нельзя. Равен я им по укладу жизни. Я — как они все; не интересуюсь миром, не нужен он мне, держусь за старое, чужое ненавижу. Поэтому они меня любят и плакать будут по мне. А тут пришли вы, человек молодой, чужой и уже по одному этому никому не приятный; а теперь вы начали еще смущать людей, учить их бог знает чему, выписывать журналы, в которых написано бог знает что... науськивать батраков на землевладельцев, сезонников на хозяев... молчите, молчите... но я этого не допущу, не допущу!
Священник разбушевался так, что руки у него дрожали.
—- Подумайте хорошенько, что вы говорите? Жил я тихо целых двадцать лет. Вы взбаламутили эту тихую заводь. Куда унесут волны вас? Куда они унесут меня? Вы молоды — вас они куда-нибудь вынесут! А что будет со мной, стариком? Если бы вдруг за одну ночь переменился Грязный Дол — что б я делал в этом чужом краю? Не было бы больше у меня дома! Подумайте хорошенько и никогда не считайте меня добрым человеком. Прощайте!
«Не считать добрым человеком!» — раздумывал Ка-чур, вспоминая прощальный взгляд священника. Он шагал по комнате, опустив голову и скрестив на груди руки. «Перед священником у меня дрожали колени! Я это чувствовал очень хорошо. И не от гнева — от страха! Что еще нужно, чтобы понять глубину своего падения? Какая же тень накрыла Грязный Дол, если мне кажется, что в Заполье сияло райское солнце? Как пусто в моем сердце, если я жажду Мипку с ее черными глазами, в которых никогда не было любви! О, малодушие!»
Он подошел к окну подавленный, с тяжелой головой и пылающим лбом. Крестьянин, шедший по улице, оглянулся на окно холодно и враждебно и прошел мимо, не поздоровавшись. Качур, расстроенный, отвернулся.
«Ведь ничего плохого я не хотел,— как же так? Правда, и ничего великого не затевал. Было бы хоть что-нибудь большое, действительно стоящее страданий и боли, тогда имело бы смысл подставить свой лоб: на, бей! А так — будто тебя приговорили к смерти за то, что ты чихнул! Но зачем чихать, коли нужды нет?»
Стоя посреди комнаты, он улыбнулся презрительно, как будто вдруг увидел вора в человеке, которого знает давно; вспомнил господина инспектора из сна и свои босые ноги и громко засмеялся.
«Трус всегда легко докажет, как необходима, естественна и разумна трусость и что в конце концов это даже не трусость! Надо только разложить все по полочкам, загибая пальцы, и говорить с выражением. Вот сегодня, сейчас, нужно идти проводить организационное собрание просветительного общества. Важное это дело или нет? Не важное, ибо ни один человек на белом свете не интересуется им, ни одна газета о нем не вспомнит, ни один
поэт не будет его воспевать. Полезно ли это дело и кому? Вопрос спорный, безошибочно на него ответить невозможно. Я, например, считаю, что полезно, жупан говорил, что нет, и священник такого же мнения. У крестьян нет собственного мнения. Вредно оно? Да! Для меня! Я огорчаю жену, огорчаю священшша, огорчаю жупана, вообще всех, кто со мной не согласен... Новое место службы ничего не изменит, и может случиться, что когда-нибудь и я буду лежать с проломленным черепом на дороге. Край разбойничий, жупан нехороший человек, священник говорит про себя то же. Остается еще один вопрос: обязан ли я туда идти? Нет. Разве меня кто-нибудь звал? Никто не звал. Следовательно, нужно ли мне идти туда? Нет, не нужно».
Он сел за стол и спрятал лицо в ладонях...
«О боже! И в этом гнилом теле когда-то была душа!»
Глаза его горели, но слез не было. Лицо исхудало, вытянулось н заострилось, как у чахоточного.
«Ну пусть так! Я не имею права... Сын будет иной...»
Но, подумав о сыне, он вздрогнул, и ему стало стыдно.
Встал, надел пальто и вышел из комнаты.
-— Куда ты? — спросила жена с покрасневшим лицом и горящим упорным взглядом. Он остановился перед нею, не осмеливаясь двинуться дальше и улыбаясь, как ребенок; губы его тряслись.
— Ты тоже думаешь... что не надо?
— Оставайся дома! — ответила она грубым, неприятным голосом.— А если думаешь идти, пожалуйста! Вот тебе дверь! Иди! Но и я с ребенком уйду —куда захочу!
Качур вернулся.
«Пора! — подумал он.— Сейчас все решится. Сейчас я должен был бы открыть дверь, войти к ним. Может быть, Самоторец тоже там, тот, о котором говорил жупан, что он был тогда, когда я их первый раз позвал... а также и тот, одетый в лохмотья крестьянин, который так радовался, что научится под старость читать... и тот батрак, который не выносит немецких подпевал и который так хотел получить от меня книги...»
Качур медленно разделся и лег на кровать.
«Вот часы пробили... ждут... удивляются, почему меня нет. Сказал ведь, что придет...»
Приподнялся.
«Что ж, может, в другой раз как-нибудь... позже? Извинюсь, что времени не было или что заболел! Да... заболел. Смертельно!»
Услыхал голоса под окном: мимо проходили крестьяне. Никогда еще голоса не были слышны так отчетливо:
— Струсил!
— Другой раз пусть не издевается над нами. Может поплатиться.
Качур спрыгнул с кровати, шатаясь, прошелся по комнате, надел пальто и взял шляпу,
— Куда? — кинула взгляд жена.
— Выпить.
— Ну, пить можешь идти!
Он бежал по улицам, никому не глядя в глаза. Войдя в трактир, громко закричал:
— Вина!
— Что? В таком добром настроении? — удивился жупан.
— Добром. А где тот паук? Где секретарь, что знает, кто кузнецу голову проломил? На, пей!
Качаясь и распевая во все горло, вернулся Качур поздней ночью домой, широко распахнул дверь и ввалился в комнату.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
I
У подножья пологих холмов, поросших кустарником и низкими деревьями и перепоясанных длинными голыми прогалинами, раскинулось по долине, на склонах и перевалах большое село Лазы. В зеленой долине у самой воды сбились в кучу высокие белые дома; а чем выше забирает круто подымающаяся улица, тем дома становятся реже, ниже и беднее.
Неуклюжая повозка медленно катилась по широкой дороге; ее тянула одна ленивая кляча, и возчик, хмурый старик, немилосердно стегал ее кнутом. Было утро. Румяные прогалины на холмах блестели под солнцем, таяли последние остатки тумана, свежий аромат поднимался со скошенных лугов. Вдали звенела песня кос, белые платки поблескивали в поле, подымающиеся серпы сверкали на солнце. Чудесный мир, торжественный и прекрасный под широким небосклоном.
В повозке среди многочисленных узлов и коробов ехала семья Качура. Прислонившись к отцу, спали десятилетний Тоне и семилетняя Францка,
На руках у матери лежал трехлетний ребенок, во сне он обхватил тонкими ручонками шею маюри; слабенький он был, будто еще грудной; его крохотное личико было нездорового серого цвета.
— Заверни его получше,— произнес Качур тихим голосом,— утро холодное.— И прижал к себе сына и дочь.
Она оглянулась на него, будто во сне услыхала его голос; ее глаза смотрели вдаль, вдаль были устремлены и ее мысли.
Их полугородская, полукрестьянская одежда, старая, заштопанная, залатанная, насколько было возможно, совершенно выцвела. Покрой был старинным. У жены в ушах висели стеклянные серьги, ярко блестевшие на солнце, на руке —- позолоченный браслет, а на шее — большая брошь из слоновой кости: целующиеся голубь и голубка. Лицо ее не постарело: оно было такое же полное и гладкое, как прежде; но что-то низменное, грубое появилось в нем, холодное презрение читалось в ее глазах. Написано было в них, что ей хорошо известна вся житейская пошлость, и она добровольно погрузилась в нее, как в свое издавна предопределенное существование. Ее стан округлился; как и прежде, она была полногруда; на голове — пестрая шаль, кокетливо завитые кудри начесаны на лоб, на груди приколот большой букет гвоздики.
Качур, высокий, худощавый, сидел на задке повозки. Светлое пальто, слишком широкое для него, было вытерто на локтях и спине; из низенького воротничка высовывалась длинная жилистая шея; длинные руки его были костлявы, и скулы выпирали, как у чахоточного; щеки поросли щетинистой бородой, глаза с кровавыми прожилками смотрели мутно. Сдвинув на затылок твердую круглую шляпу с широкими полями, он оглядывал окрестности.
— Жена! Посмотри, какой край, какое солнце! Теперь мы заживем!
Жена не отвечала, ее мысли были далеко.
«Здесь буду жить теперь»,—думал Качур, и прекрасное, мягкое, далекое воспоминание наполнило ему сердце теплом. Смотрел он в небо, в это море света, смотрел на широкое поле, на белые платки, поблескивающие в утреннем сиянии, на село вдали, тоже белое и как бы манящее его своим сверканием.
«Жить! Раньше я не знал, что значит жить! Теперь я буду наслаждаться каждым лучом света! Раньше я растрачивал, ничего не имея, вместо того, чтоб насыщаться
самому. Растратчиком пришел когда-то в Заполье, как раз было такое же солнце,— и даже не заметил его!»
«Молод я был...» — вздохнул он, и на мгновение его кольнуло еле заметное сожаление о молодости.
Повозка заскрипела по усыпанной щебнем дороге. Тоне проснулся и удивленно посмотрел вокруг большими сонными глазами.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21


А-П

П-Я