https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/dlya_rakoviny/sensornyj/ 

 


— А ты с ходу обругала меня, я и слова не успел вымолвить. И потом— к чему спешить? «Всякое поспеша-ние токмо скотам подобает»,— говаривал Ян Амос Коменский. Нет, добрые люди никогда не выкладывают хорошую весть сразу — это всегда успеется. Только от дурных вестей слабый человек спешит избавиться поскорее, эгоистично и малодушно стремясь облегчить свою душу.
1 Здесь: жизнеописание (лат.).
— Но это же прямо противоположно тому, что мне советовал Крчма!—говорил Камилл. — Руженка, ты ведь читала мои первые опыты в прозе. Теперь, спустя некоторое время, я признаю, что они — особенно «концлагерная» повесть— были перенасыщены анатомированием душевного состояния, постоянной интроспекцией героя, а может быть, и заражены чуждым влиянием...
Перед Камиллом чашка остывшего кофе, на рабочем столе Руженки раскрытая рукопись Камилла и листок, исписанный ее замечаниями.
— Ты ведь дашь мне потом свои заметки, правда? Я наверняка сумею извлечь из них что-нибудь полезное для себя.
Руженка, как бы спохватившись, переложила листок из руки в руку, словно не найдя места, куда бы его спрятать.
— Да здесь я просто для себя набросала, ты и не разберешь. Сущность могу изложить устно. Прямо скажу, поразил ты меня: после твоего «библейского» рассказа — а его действительно никак нельзя было издать, смысл-то уж больно аллегорический,—ты парадоксальным образом вдруг вернулся куда-то вспять, несмотря на современную тему...
— Это Крчма все гонит меня к социалистическому реализму...
Камилл тут же устыдился: достойно ли писателя оправдываться советами человека, не писателя и не критика, только разве что руководимого доброй волей?
— Крчму я уважаю, но нам обоим, вероятно, ясно, что он отстал от времени. Да он — просто явление со своим старомодным консерватизмом! Его проповеди в области этики я принимаю, мы давно к ним привыкли, и Роберт Давид уже не станет другим. Но его поэтика попросту устарела...
Камилл уставился на новую прическу Руженки — на сей раз она была с девической челкой. Конечно, Руженка модернистка, вопреки ее обязанности придерживаться официальной линии, зато она — обеими руками за эксперимент, за полемику с реализмом, только не решается сказать мне это открыто, вот и прячется за гладкими фразами. А когда-то хвасталась: мы — издательство ЙЬсателей, молодых не столько возрастом, сколько душой, образом мыслей, взглядом на жизнь...
— Проза, Камилл, развивается нынче в другом направлении. Если, вступая в литературу, отходишь на полсотни лет назад — никуда не придешь. Не принимай это как назидание — ты автор, а я, в конце концов, всего лишь редактор, так сказать, глупая баба, сама не пишет, потому что не умеет. Но все же твое произведение не кажется мне созвучным современному ощущению жизни.
Камилл невольно вздохнул, невидящим взглядом посмотрел в окно.
— О твоем личном ощущении жизни я дискутировать не хочу, быть может, ты изобразил его вполне; однако литература предъявляет более высокие требования, литературное произведение оправданно тогда, когда оно несет в себе что-то сильное, а главное—новое...
«Новаторское», думала ты сказать, да боишься этого слова, не правда ли? Не хочешь поучать меня, но каждая твоя фраза — поучение, вдобавок сопровождаемое как бы пощечиной. Когда-то я принес сюда вещицу, новую по форме, и меня вышвырнули — быть может, тогда я сел в этот литературный поезд тремя десятками лет раньше, чем следовало? Попаду ли я вообшГе когда-нибудь в нужный период?
Красивые, укоризненно-дружеские слова слетают с губ, подкрашенных модной светлой помадой, а ты не в силах отогнать ощущение: за этой деликатно-отрицательной критикой скрывается другое, то, что перечеркивает непредвзятость, объективность ее суждения.
А Руженка меж тем автоматически переворачивала страницы рукописи.
— ...Тут много лирики, допустим, не скроешь, что начинал 1Ы как поэт. При этом ты ссылаешься на поэзию будней, но извини меня за откровенность—мы ведь знаем друг друга четверть века, — мне кажется: тут скорее ее противоположность. Если даже мы найдем для этого самую подходящую полочку в литературоведении — реализм, натурализм, веризм или что там еще, — то, увы, все равно твое произведение останется работой, ничем не выделяющейся в современном литературном потоке, оно не будет вкладом — в том числе и для тебя самого, Камилл. Я знаю, не совсем твоя вина, что ты вступаешь в литературу с изрядным опозданием, после того, как уже немало написал. Но первый шаг имеет право быть неудачным, только если он смелый. А какие надежды может возлагать критика на молодого писателя, который проявляет столько конформизма?
— Иными словами, если перевести на менее дипломатический язык, ты швыряешь, мне эту рукопись в голову...
— Я этого не сказала. Из каждой — почти из каждой— вещи можно что-то сделать, если автор сумеет оценить добрые советы и если ты не из числа тех обидчивых писателей, которые не считаются ни с чьим мнением, кроме своего, а если и считаются с чужими отзывами, так только с благоприятными. Впрочем, как и везде, наша редакция обычно требует двух рецензий.
— И ты уже получила их?
— Еще нет.
— А что, если суждения рецензентов разойдутся с твоим — в мою пользу? Или ты заранее знаешь, что не разойдутся?
— Позволь, за кого ты меня принимаешь?!
— Извини, Руженка.
Атмосфера моментально охладилась на десять градусов. Ох, не следовало мне срываться, этим я только оттолкнул Руженку! Но ведь и у писателей нервы тоже есть... Удивительно ли — после стольких лет неудач, причем без моей вины? Конечно, она не обязана показывать мне рецензии и имеет полное право устно передать мне их общий смысл, причем вполне может так повернуть этот самый смысл, как ей понравится. Скорее всего, она этого не сделает, но как ни кинь, я все равно безоружен.
Краска возмущения медленно стекала с горла Руженки под деревянные бусы, закрывающие довольно глубокое декольте.
— А что ты теперь поделываешь? — повернула она разговор на другое, только бы нарушить тягостное молчание.— Полагаю, ты где-то работаешь?
Отчужденный, равнодушный тон, вопрос по внутреннему принуждению. Ее женский интерес ко мне, столько лет скрываемый и все же явный, сегодня, пожалуй, умер окончательно. Могу теперь вздохнуть с облегчением? Но, как бывает часто, избавишься от одного — испортишь другое...
— Я редактор заводской газеты. Содержание выдающееся: сколько новых ударных бригад, как лучше использовать передвижные контейнеры и так далее. Выходит раз в две недели. Отличается высоким художественным уровнем, существует милостью Гидростройтреста национальное предприятие. Если б не Гейниц, не знал бы, чем заработать на жизнь. Во всяком случае, как оказалось, не литературой.
Руженка, видимо, уже справилась с чувством обиды на его выпад.
— Так что мы с тобой коллеги, хотя бы по названию.— К этим словам она подмешала капельку иронии. — Стало быть, в Гейнице все же заговорила совесть.
— Не понял.
— Говоришь, на эту работу тебя устроил Гонза? А я считаю это как бы пластырем, компенсацией за то, что он когда-то подставил тебе подножку.
— О чем ты?
— Неужто и впрямь не знаешь?
— Чего?
В тоне Руженки зазвучала язвительность.
— Вероятно, это как с супружеской неверностью: все воробьи на крыше о ней чирикают, а муж узнает последним. Да ведь первое твое изгнание из университета — на совести Гейница! Крчме он обещал похлопотать о тебе, а потом раздумал и позвонил брату, чтоб тебя просто «вычистили» за социальное происхождение.
— Ты это выдумала... — Ошеломленный, Камилл едва мог говорить.
— Хорошего же ты мнения обо мне! Не кажется ли тебе, что такая выдумка была бы несколько... безнравственной?
Шок, хотя и ослабленный десятилетней давностью. И все же: какой жизненный путь открылся бы передо мной, если б не то печальное, недостойное дело? Один за всех... Что же теперь? Бросить ему под ноги эту редакторскую должность, предоставленную во искупление греха? Но где еще я найду такую работу, которая оставляла бы мне достаточно времени для того, чтобы писать? Личная гордость постепенно перестает быть нашим достоянием: скорее всего, промолчу, радуясь, что есть у меня хоть какая-то плата за труд, который я делаю левой рукой. Говорят, дерево надо гнуть, пока оно молодо. Относится ли это и к человеческому хребту? Да полно, молод ли я еще? Иной раз — особенно после очередных неудач — я кажусь себе древним, как черепаха...
— До свидания, Руженка.
Проводила его до двери — у нее явно было еще что на сердце.
— Послушай, Камилл, — начала она, глядя в сторону.— Разве не может твой рассказ обойтись без этого эпизода с нашей лыжной прогулкой в Крконошах?.. Да еще так искаженного не в пользу женского образа?
Камилл искренне удивился:
— Да что ты, Руженка?
И вдруг он страшно устыдился собственной неловкости: воссоздал в рассказе определенную атмосферу, совершенно забыв, что подобный случай был у него с Руженкой! Жаждущая приключений героиня рассказа, синий чулок, в сущности карикатура, этакий эффектный тип, его легко писать, — быть может, я невольно придал этому образу некоторые черты Руженки, но имел-то я в виду вовсе не конкретную Руженку, а известную категорию женщин... Весь рассказ — гротеск, а не реальность; насколько я помню, во время той прогулки мне было весьма не по себе, я в первый (и в последний) раз увидел в Руженке женщину, она мне нравилась, и я поверил, будто она может быть даже желанной. В сущности, смешную-то роль играл я сам—надо это как-то объяснить ей сейчас...
— Но, Руженка, это написано не о тебе и не обо мне! Ведь тогда, парадоксальным образом...
Она не дала ему договорить:
— Конечно, Камилл. Но ты должен был знать, что я так или иначе прочитаю это. Да если б у меня и не было такой возможности, все равно, знаешь... тут, в общем, вопрос писательской этики.
У Камилла пропало желание объяснять дальше. Я жалкий графоман, и нечего об этом говорить. Зато ты теперь не узнаешь того, что, быть может, изменило бы твою жизнь: ведь тогда, в Крконошах, я действительно хотел близости с тобой, и если б не моя... не мой...
Спускаясь по лестнице с рукописью под мышкой, встретил машинистку из секретариата, которая по просьбе Руженки приносила им кофе. Поспешно сунул папку с рукописью под другую руку, словно — бессмысленно! — хотел спрятать ее от машинистки: автор, уносящий отвергнутое произведение...
Добрые советы Руженки. В сущности, ни одного конкретного — только общие слова. Принять их означает написать все заново—и по возможности о чем-нибудь другом.
Он позвонил у знакомой двери.
Крчма глянул на черную папку:
— Неужели новую работу принес? Да ты, брат, плодовит как кролик!
— Не бойтесь, пан профессор, рассказ все тот же, вы его знаете. Правда, в ином качестве: теперь он отвергнут.
— Не пугай: «отвергнут» — слишком определенное слово, на Руженку непохоже...
Камилл рассказал ему о своем посещении издательства.
— Я всегда считал успехом писателя, когда читатели узнают в некоторых персонажах самих себя. Но — горе, когда ответственный редактор не отличается в этом от простых читателей! А вы, пан профессор, выбрали время прочитать мою писанину?
— Вижу, сегодня ты настроил свою виолу на самый жалостный лад. Так что давай лучше сядем. Водки, боровички?
— Самого дешевого рома. Впрочем, откуда вам его взять? Скажите, пан профессор, только честно, не щадите меня: считаете ли вы, что мой рассказ, в том виде, в каком он вам известен, не может пойти?
— Чего мне тебя щадить, этого можешь не опасаться— худшей услуги молодому писателю и не придумаешь. Пойти твой рассказ может, выходят и куда более слабые вещи. Интересный рассказ; но интересен он прежде всего тем, как молодой талантливый прозаик сумел полностью отречься от своего личного, а тем самым и своеобразного взгляда на жизнь.
— Но вы сами всегда понуждали меня к максимальной простоте!
— Извини, это совершенно разные вещи: форма — и свой, особенный угол зрения.
Камилл осушил стопку, Крчма налил ему еще. Нет хуже такой критики, которая касается самой сути произведения: она может раздавить автора, а помочь не в силах.
— Быть может, у тебя в этом рассказе уйма личного, Камилл. Но даже если я описал то, что со мной случилось в самом деле, это еще не значит, что я правдив в литературном смысле. Здесь не хватает именно той авторской позиции, которая преобразует голую действительность так, чтобы художественный образ стал правдивее самой правды. Не пиши пережитое в действительности — пиши вымысел, подкрепленный твоим жизненным опытом!
В том-то и камень преткновения, пан профессор, мелькнуло в голове Камилла: я писал не о пережитом событии, я брал именно вымысел, опирающийся на опыт жизни... Но послушаем дальше:
— Литература, настоящая-то, начинается там, где тебе удалось правду жизни поднять на качественно более высокий уровень — правды художественного образа...
Через открытое окно вливался ароматный весенний воздух раннего вечера, принося с собой мелодичные жалобные звуки песни малиновки. Откуда она взялась в Праге, хотя бы и в квартале вилл, эта птаха дремучих лесов? И может, поет она вполне весело, только моя «художественная правда» преобразила ее пение, подняв на качественно более высокий уровень, придала ему трагический тон, созвучный моему положению?
— Ко всему тому, что вы, пан профессор, стараетесь вбить мне в башку, необходимо еще то, чего в башку вбить нельзя: талант. Нет ли у вас печки?
— У нас центральное отопление. А что?
— Да сжечь бы оба экземпляра!
— Притормози, Камилл! — рассердился Крчма. — А за советом ступай тогда к тому, кто подобострастно и неискренне помажет тебе медом по губам...
Третья стопка водки. Первые признаки знакомого состояния, когда ты словно отодвигаешься от всего того, что тебя так неумолимо жжет. После долгого перерыва снова нашел я дорогу к этому человеку, чтобы напороться на его прежнюю беспощадную откровенность. Немножко неприятно оттого, что Роберт Давид, даже после стольких лет, все еще безошибочно читает в наших душах.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19


А-П

П-Я