раковина тюльпан цена 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Я просто тебя провожу туда и обратно. Идём, идём.
До перекрёстка мы добежали как раз к полуночи.
И откуда в такое время на дороге столько машин? Я ещё понимаю, был бы это центр города, так ведь самая окраина! Дальше только Крыжополь!
На светофоре зажёгся зелёный человечек, и поток машин с четырёх сторон замер на пятнадцать секунд. Я выскочила на середину перекрёстка, хапнула из кармана горсть овса, и воздела руки над головой:
— В поле богатом! Есть нора засрата! Там живёт хорёк! Дрищет под пенёк! Дристани и ты, моя соперница! — Я решительно швырнула куда-то овёс, и тут зелёный человечек сменился красным, и поток машин двинулся мимо меня.
Из каждого окна проезжающей мимо машины на меня смотрели большие глаза водителей. А кто-то даже откровенно ржал.
— Заново! Заново хуячь! — Закричала мне с тротуара Машка. — Ты всё неправильно сказала! Быстрее читай, валить надо!
— Срёт хорёк в своей норе! — Отчаянно завопила я. — Дрищет утром в конуре! Обдрищись и ты, моя соперница!
Машка на той стороне улице схватилась за голову, и начала тихо приседать.
— Почему мешаем дорожному движению? — Вдруг спросил меня чей-то недружелюбный голос, и я повернула голову.
Кто бы сомневался. Сине-белая Волга, и два усатых еблища в окошке. А у меня ни документов, ни права голоса.
Я потупилась и ничего не ответила.
— Милиция! — закричала Машка, и короткими перебежками поскакала через дорогу. — Милиция! Я всё сейчас объясню!
— А ты чо, адвокат ейный штоле? — Хохотнуло одно еблище. — Пусть она сама и рассказывает. Чо за хорьки тут у вас дрищут?
— Она ничего щас сказать не может. — Вступилась за меня Машка, и зачастила: — Это моя сестра Лидка. От неё муж ушёл…
— Да я б тоже от такой съебался! — Заржало второе еблище.
— Ну вот и он ушёл! — Не стала спорить с милицией сестра. — Ушёл, и зарплату не даёт. А Лидке дитё кормить надо. Поэтому мы сегодня творим заклятие на возврат мужа. Всё законно, если чо. Мы никому СПИДа не желаем. Мы только поноса хотим. Мы сахару в груди молочные втёрли, и теперь овёс сыплем. Понятно?
Я тихо заплакала.
— Понятно. — Через минуту отмер один из милиционеров, вышел из машины и распахнул заднюю дверь: — Поедем, прокатим ваши груди молочные до сто восемьдесят четвёртого отделения.
— Лида, — наклонилась ко мне Машка, — дёргаем отсюда. Пока при памяти.
Я посмотрела на сестру, и почти услышала как в голове у меня прозвучало: «Раз! Два! Три! Бежим!»
Двухметровыми прыжками, отталкиваясь от мостовой двумя ногами как кенгуру, я поскакала во дворы. Машка не отставала.
— Левее! Левее бери! — Кричала сестра сзади, а я петляла как заяц: то влево, то вправо. Путала следы.
— Есть! — Выдохнула Машка, захлопывая за нами тяжёлую подъездную дверь. — Оторвались. Тебе уже разговаривать можно?
— Можно, наверное. Всё равно я всё неправильно сделала. Зря Ершова за меня столько бабла старухе отвалила. — Усилием воли я сдержала набегающие на глаза слёзы.
— А знаешь что? — Машка достала ключи, и открыла дверь нашей квартиры, — Я думаю, что Вовка тебе нахуй не нужен. Ну вот зачем тебе такой мужик-колобок? От тебя ушёл потому что надоела. И от бабы той уйдёт, потому что у неё понос. А потом ты слив немытых нажрёшься как прошлым летом, и сама на неделю туалет оккупируешь. А Вовка опять к той бабе ломанётся. Так и будет бегать, чмо поносное. Оно тебе надо?
— Не надо. — Подумав, ответила я. — Чота мне его возвраты дорого обходятся. А Ершовой ещё дороже.
— Ну вот и плюнь на него. А то ещё компот ему вари, с сахаром дорогущим. Да такой сахар я сама сожру без всякого компота! Входи уже.
И Машка закрыла дверь. На три замка.
Месяц спустя мы с мамой пошли на рынок за свиными ногами. Холодец варить чтобы. Папе приспичило.
Обошли все триста квадратных метров рынка, а ноги маме всё не нравились: то копыта у них грязные, то ноги кривые.
— Если ты щас ничего не купишь, я тебе свою собственную ногу отдам. — Пообещала я маме.
— Щас в последнее место зайдём. К Валечке. У неё всегда мясо хорошее. — Сказала мама, и круто завернула за угол.
Я на секунду запнулась, а когда свернула вслед за мамой — увидела её спину у прилавка. И услышала голос. Не мамин, но тоже очень знакомый:
— Вот ножки хорошие, сегодня привезли. Я для себя отложила, но тебе отдам, по старой дружбе-то. Печени не хочешь взять? Ох, хороша печень сегодня! Ты только посмотри на неё!
Я медленно подошла к прилавку, и за маминой спиной обнаружила знакомые чапаевские усы.
Усы смотрели на меня, и судя по их нервному подёргиванию, они меня тоже признали.
— Валечка, а это Лидка моя, старшая! Ну, про которую я тебе рассказывала, что муж её бросил — мама повернулась ко мне сияющим лицом, и потянула за рукав. — Лида, ты помнишь тётю Валю? Она раньше в соседней квартире жила, где Димка Сафронов щас живёт. Помнишь, она тебе ещё обезьянку Чичу подарила, когда тебе три годика было? Как же ты любила эту Чичу! Лида, ты что?
— Ничего.
Я медленно подошла к прилавку, сняла с весов свиные ноги, и сложила их в пакет.
— Лида! — Нервно взвизгнула мама.
— Тихо. — Не своим голосом прошипела я, и наклонилась поближе к усам: — Печень хорошая сегодня? Давай печени. Килограмм пять давай. У меня как раз гемоглобин к хуям понизился после твоих ритуалов. Ой, спасибо. Хороша печень, хороша. Сколько с меня? Правильно, нисколько. Подарок от фирмы. Ты же не хочешь, чтобы я рассказала Юлькиному мужу, что она его с твоей помощью хуйнёй травит? Правильно, не хочешь. А теперь до свидания. Да, и за Чичу спасибо.
Ухватив оторопевшую маму под руку, я развернулась и потащила её к выходу.
— Что это было? — Обморочным голосом спросила меня родительница на улице.
— Торжество справедливости. — Ответила я, и по-хозяйски похлопала рукой по пакету с пятью килограммами печёнки.
Серьезно

Папа
Знаешь, я давно хотела поговорить с тобой. Да только времени, вот, всё как-то не было. А, может, и было. Только к разговору я была не готова.
Я всегда представляла, что сяду я напротив тебя, и в глаза тебе смотреть не буду… Я к окошку отвернусь молча. И услышу за спиной щелчок зажигалки, и дымом запахнет сигаретным… Я тоже закурю. Я с шестнадцати лет курю, папа… Ты не знал? Догадывался, наверное. Ты у меня боксёр бывший, у тебя нос столько раз сломан-переломан, что ты и запахи давно различать разучился… А я пользовалась этим. Сколько раз я приходила домой с блестящими глазами, насквозь пропитанная табачным дымом, а ты не замечал… А замечал ли ты меня вообще, пап? Ты всегда мечтал о сыне, я знаю. Вы с мамой даже имя ему уже придумали — Максимка. А родилась я… Первый блин комом, да? Наверное. Поэтому через четыре с половиной года на свет появилась Машка. Ты думаешь, я маленькая тогда была, не помню ничего? Помню, пап. Не всё, конечно, а вот помню что-то. Помню, как плакал ты, положив на рычаги телефона трубку, сразу после звонка в роддом. Плакал, и пил водку. А потом ты молиться начал. По-настоящему. Вот как попы в церкви читают что-то такое, нараспев, так и ты… Я так не умею. Хотя всегда хотела научится. Вернее, хотела, чтобы ты меня научил, папа… Может, ты бы меня и научил, если бы я попросила. А я ведь так и не попросила. Просить не умею. Как и ты. Ты молился и плакал. А я смотрела на тебя, и думала, что, наверное, случилось что-то очень важное. И не ошиблась.
Машка стала для тебя сыном. Тем самым Максимкой… Твоим Максимкой. Ты возился с ней с пелёнок, ты воспитывал её как мальчика, и это ты водил её семь лет подряд в секцию карате. Ты ей кимоно шил сам. Не на машинке, нет. Я помню, как ты выкройки делал на бумаге-миллиметровке, а потом кроил, и шил. Руками. Своими руками…
Я завидовала Машке, папа. Очень завидовала. И вовсе не тому, что у неё было всё: лучшие игрушки, новая одежда… Нет, я завидовала тому, что у неё был ты. А у меня тебя не было. А ты мне был нужен, пап. Очень нужен. Мне тоже хотелось быть твоим сыном. Я и грушу эту твою самодельную ногами пинала, и на шпагат садилась со слезами — и всё только для того, чтобы быть как Максим. Или, хотя бы, как Машка… Не вышло из меня каратистки. Какая из меня каратистка, да, пап? Самому смешно, наверное… Зато я музыку любила. Хотела научиться играть на пианино. Маше тогда года три ведь было? С деньгами, помню, было туго. А я очень хотела играть на пианино… И ты купил мне инструмент. В долги влез, но купил. И сам пёр полутонную махину к нам на второй этаж… У тебя спина потом болела долго, помнишь? Нет? А я помню, вот. Сколько я в музыкальной школе проучилась? Года два? Или три? Совсем из памяти стёрлось. Мне так стыдно тогда было, пап… Так стыдно, что я была плохой ученицей, и у меня не было таланта, и пианино мне остопиздело уже на втором году учёбы… Прости меня.
Знаешь, мне тогда казалось, что ты совсем меня не любишь. Это я сейчас понимаю, что ты воспитывал меня так, как надо. И мне, спустя многие-многие годы, очень пригодилось оно, воспитание твоё. Ты учил меня не врать. Ты меня сильно и больно наказывал. Именно за враньё. А врать я любила, что скрывать-то? Ты никогда не ругал меня за плохие отметки, или за порванную куртку… Ты просто смотрел. Смотрел так, что я потом очень боялась получить в школе двойку. И ведь не наказывал ты меня за это никогда. Ты смотрел. И во взгляде твоём злости не было. И не было раздражения. Там было разочарование. Во мне. Как в дочери. Или как в сыне? Не знаешь? Молчишь? Ну, я не стану лезть к тебе в душу.
А помнишь, как мы с тобой клеили модель парусника? Ты давал мне в руки каждую деталь, и говорил: "Вот это, дочка, мидель шпангоут, а это — бимс..", а я запоминала всё, и мне очень интересно было вот так сидеть с тобой вечерами, и клеить наш парусник. Ты потом игру ещё такую придумал, помнишь? Будто бы в нашем с тобой кораблике живут маленькие человечки. И они выходят только по ночам. Мы с тобой крошили хлебушек на палубу, а утром я первым делом бежала проверять — всё ли съели человечки? Уж не знаю, во сколько ты вставал, чтобы убрать крошки, но я караулила парусник всю ночь, а к утру на палубе было чисто…
А ещё ты всегда учил меня быть сильной. Учил меня стоять за себя. Драться меня учил. И я научилась. Может, не совсем так, как ты объяснял, но научилась. Зато я разучилась плакать… Может, оно и к лучшему. Ведь мужчины не плачут, верно, пап? Вспомни-ка, сколько раз в жизни ты за меня заступался? Не помнишь? А я помню. Два раза. Первый раз, когда мне было десять лет, и меня побил мальчишка из моего класса. Может, я б и сдачи ему б дала, как ты меня учил, но он меня по животу ударил, а живот защищать ты меня не научил почему-то… И я впервые в жизни прибежала домой в слезах. И ты пошёл за меня заступаться. Помню, как отвёл ты в сторону этого, сразу зассавшего, мальчика, и сказал ему что-то коротко. А потом развернулся, и ушёл. Так я и не знаю до сих пор, что же такое ты ему сказал, что он до девятого класса со мной не разговаривал.
И второй раз помню. Мне тринадцать было. А в школу к нам новый учитель физики пришёл. Молодой, чуть за двадцать. Он у нас в подъезде на лестнице сидел, меня ждал, цветы мне дарил, и духи дорогие, французские… И я тогда сильно обиделась на тебя, папа, когда ты пришёл в школу, и на глазах у всего класса ударил Сергея Ивановича, и побелевшими губами процедил: "Ещё раз, хоть пальцем…" Не понимала я тогда ни-че-го… Вот и все два раза. А сколько потом этих раз могло бы быть, и не сосчитать… Только к тому времени я научилась защищать себя сама. Плохо, неумело, по-девчачьи… Но зато сама. А ты видел всё, и понимал. И синяки мои видел, и шрамы на моих запястьях. И никогда ничего не спрашивал. И я знаю, почему. Ты ждал, что я попрошу тебя о помощи. Наверное, ты очень этого ждал… А я, вот, так больше и не попросила… У тебя были дела поважнее, я же понимала. Ты растил Машку. Свою… Своего… Всё-таки, наверное, сына. А я растила своего сына. Одна, без мужа растила. И учила его не врать. И наказывала строго за враньё. Поэтому он у меня рано разучился плакать.
А потом Машка выросла. И я выросла. И даже твой внук — тоже вырос. И вот тебе, пап, уже пятьдесят четыре. И мне двадцать девять. И Машке двадцать пять. Только где она, Машка твоя? Максимка твоя? Где? Ты знаешь, что она стесняется тебя, знаешь? Ей стыдно, что её отец — простой мужик, без образования, чинов и наград. Ей стыдно за твои кроссовки, купленные на распродаже, стыдно за твои татуировки. А мне — мне не стыдно, ясно?! Мне похуй на образование твоё, на награды, которых тебе не дало государство, и на чины, которых ты никогда не выслужишь. И я люблю твои татуировки. Каждую из них знаю и люблю. И ты никогда не называл их "ошибками молодости", как любят говорить многие. Ты тоже их любишь.
Я не Машка. И я не Максим. И, наверное, мы с тобой когда-то давно просто упустили что-то очень важное… Зато я знаю о твоей мечте, папа. Я знаю о твоём слабом месте. Ты никогда не видел моря… Никогда. Помнишь, как в фильме "Достучаться до небес"? "Пойми, что на небесах только и говорят что о Море, как оно бесконечно прекрасно, о закате который они видели, о том, как солнце, погружаясь в волны, стало алым как кровь, и почувствовали, что Море впитало энергию светила в себя, и солнце было укрощено, и огонь догорал уже в глубине. А ты, что ты им скажешь, ведь ты ни разу не был на Море, там наверху тебя окрестят лохом…"
Ты никогда не был на море. А всё потому, что ты слишком, слишком его любишь… Мы с твоей племянницей хотели тебя отвезти туда, на песчаный берег, а ты не пошёл. Ты сказал нам: "Я там останусь. Я уже никогда не вернусь обратно. Я там умру…"
Знаешь, пап, а давай поедем на море вдвоём, а? Только ты и я… И никого больше не возьмём с собой. Пусть они все остануться там, не знаю где, но где-то за спиной… Машка, Максим этот ваш… Оставим их дома. И уедем, папа. Туда, где Море, Ты и Я… И, если захочешь, мы останемся там вместе. Навсегда. Я даже умру с тобой рядом, если тебе не захочется сделать это в одиночестве…
Я хочу придти с тобой на берег, вечером, на закате… Хочу на тёплый песок сесть, и к тебе прижаться крепко-крепко. И на ушко тебе сказать: "Папка, ты ещё будешь мной гордиться, правда-правда. Может, не прав ты был где-то, может, я где-то не права была, а всё-таки, у меня глаза твоей мамы…" И улыбнусь.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73


А-П

П-Я