https://wodolei.ru/catalog/unitazy/Cersanit/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Мать слегка фальшивила, и девочка со своим абсолютным слухом тут же это заметила, ее это позабавило и вместе с тем вызвало некое чувство превосходства мать оказалась не безупречна… Ритм, точный, как стук метронома, точность, как линейки на нотной бумаге, все это у нее от отца, от его рояля.
Колыбельную она спела дважды: первый, правильный вариант, это – отец, второй, неуверенный, – мать. Ложечка за маму, ложечка – за папу!
Спокойной ночи! Если Боженька захочет,
Он тебя разбудит завтра.
Morgen fr?h wenn Gott will
Wirst du Wieder geweckt.
Но про что эта колыбельная? «Ложе из роз», «забитые гвоздики» – уж не гроб ли?
Спокойной ночи. Если Боженька захочет, он тебя разбудит завтра!
Говорят, Иоганнес Брамс был неравнодушен к борделям, а значит, и любил сочинять иногда у мадам Клод тех времен, в Вене… У фрау Клаудии! Может быть, он впервые наиграл эту некрофильскую колыбельную, напевая себе под аккомпанемент рояля в паузе между двумя любовными упражнениями, наклоняясь время от времени над шлюхой:
Гвоздики! Ложе из роз!
Вы все еще любите Брамса?
Она была в отличной форме: плотный сгусток энергии и вместе с тем никакого напряжения, легкость и свобода – все это одновременно, и она бесстрашно с ходу взяла «А» печально знаменитого Glottischlag, на котором голос срывается и тогда: концерт закончен на «А» oi Ave – извините, и до свидания! Льющийся сверху свет подчеркивал лепку ее лица – высокий лоб, выдающиеся скулы, широковатый, чуть приплюснутый нос уточкой – говорят, что из-за такой формы артикуляционного аппарата звук получает особое наполнение. Она стоит, скромно опустив руки вдоль тела, и если бы не длинное платье стиля «вамп», ее можно было бы принять за девочку в плиссированной юбке, пришедшую на первое причастие. Ее Ave это не жалоба, не молитва. Нет, это точно не было обращением к Небесам. Это дикое «А» связывало мольбу с вульгарными звуками грязного города, что подчеркивалось блюзовым аккордом контрабаса: зов шел с улицы, даже из трущоб. Это было «А», полное тьмой. Но уже со второго слога в голосе появлялась нежность, утонченность, «красота», gratia plenum
Gratia plena.
Кровавый рот – как единственный непреходящий знак чуть порочной мольбы.
Три скрещивающихся луча заключили Инфид в свою сияющую клетку, ее руки на мгновение легли на микрофон:
Sancta Maria
Maria
Руки взмывают вверх, нога отбивает ритм. Может быть, она думает о тех Мариях, кого знала и любила: Мария Монтес Мария Малибран Мария Шнайдер Мария Шредер Мария Каллас, которая всегда вшивала в подол своего концертного платья маленькую тряпичную мадонну? Теперь это проклятие в адрес этой женщины, благословенной, потому что близка была к Господу, – так значит, надо держаться поближе к Боженьке, чтобы стать благословенной, и заделать себе Иисусика в пузо, чтобы стать той, кого славят? И она топает ногой, вернее, шикарной лакированной лодочкой на каблуке-шпильке, и визжит:
Ma-ri-a! Ma-ri-a!
Плохо укрепленный микрофон поворачивает свою голову влево. Она возвращает микрофон на место, как будто дает ему пощечину – ему? Ну не Марии же? Руки Ингрид снова ложатся на микрофон, спокойно, медленно, она делает глубокий вдох, и звучит сладкозвучная мольба:
Ora pro noo-oobis
Эти четыре «о», спокойные, умиротворенные, звучат очень нежно, как сонет, как лазурь, как обретенная вечность – простор моря. Звук вместе с воздухом выходит из глубин ее тела. И сама она – просто столп воздуха: звук – как шарик, подброшенный вверх струей воды, который держится на вершине этого фонтана и движется в ритме его жизни. Это происходит без всякого видимого усилия, разве что чуть морщится шелк в том месте, где работает ее диафрагма. И вновь вверх летит вздох:
Nobis pecaatoooribus
Ей нравится это слово – pecatoribitsr. теперь она уже молит не за себя, а за других, за нас. Эта святая шлюха любит компанию.
Pecaatooooribits!
Ликующая мольба, как генделевская «Аллилуйя», рвется у нее из груди!
Она обхватывает ногой микрофон, наклоняет его культовым жестом, как это делают короли рок-н-ролла – Элвис, Джен Винсент, Бадди Холли; нога сгибается и ткань натягивается, отливая в свете прожекторов всеми цветами радуги, – рок, молитва, намек на царственный жест, – это все вместе; высокий каблук ее лодочки чуть гнется, колено все ближе и ближе к доскам сцены, стойка микрофона тоже клонится к полу – это уже не стойка, а гриф электрической гитары -
Nunc et in hora mortis nostrae
Платье морщится на колене, шлейф ползет по доскам как в замедленной съемке.
Это платье Ив Сен-Лоран кроил прямо на ней в гостиной его дома моделей на улице Марсо, 5. Сначала она ждала… В полутьме гостиной угадывался силуэт мужчины: невысокого роста, незаметный костюм, брюки подчеркивают лепку ног, сужаясь на щиколотках, молния на ширинке готова лопнуть – он ждет, положив одну руку тыльной стороной на бедро, в другой он держит очки за дужку. Кто это? Директор? Управляющий? Президент? Надзиратель? Главный врач? Серый кардинал? Суперинтендант? Любовник? Главный камергер? Он наблюдает, он все замечает, даже если ничего не происходит. Однако всегда что-нибудь происходит! На ковре оказывается пыль, подушка забыта на сиденье, шарф так еще и не готов, бузит Властелин, страдающий врожденной депрессией. Полутьма почти скрывает этого человека. Появляется Сен-Лоран в белой блузе: он ходит, чуть припадая на одну ногу, резким движением подтягивая к себе другую – такая походка была у пятидесятилетней Марлен Дитрих; облик его отмечен печатью прусской элегантности – todtchic, за ним следуют три ассистентки: все дамы в элегантных костюмах, две несут штуку тяжелого черного шелка. Внешнее не существует для него, как оно не существует для хирурга в операционной: «На какую сторону хочешь?» – спрашивает он, показывая лицевую сторону шелка и изнанку. Его тонкий голос звучит очаровательно: еле заметный дефект речи, как будто на языке все время попадается какой-то волос. Она выбрала блестящую сторону – оказалось, что это изнанка. Она сделала это не специально, просто ей всегда нравилась изнанка вещей, та их сторона, на которую не обращают внимания, ей хотелось показать ту часть, что скрыта от взгляда, кулисы и швы мира: патрубки или пожарная лестница должны оставаться на виду в глубине сцены.
На ней только колготки. С помощью сантиметра он отмечает прямо на ее теле множество точек, гораздо больше, чем при обычном крое, почти столько же, сколько на муляже для обучения акупунктуре, и неожиданно она начинает ощущать ценность каждой своей клеточки. Он снимает мерку: расстояние между лопатками, обхват коленей и прочие загадочные названия. Одна из трех дам молча записывает все в блокнот. На мгновение она вспоминает, как Энди Уорхол изобразил бульдога Ива. Портрет был выполнен в четырех версиях: на каждой разными цветами – зеленым, синим, красным, желтым – были обведены нос, пасть, глаза, стоячие уши. Где она видела этого четырехромного зверя – в «Штерне» или в «Воге»? А может бить, в парижском великосветском журнале? Она не брезгует таким чтивом.
Подходят ассистентки, держа на вытянутых руках тяжелую штуку ткани, Ив отматывает несколько метров шелка и набрасывает на плечо Ингрид. Ассистентки, эти придворные дамы, то отступают, то приближаются, производя иногда переходы по диагонали, как шахматные фигуры, которые ходят на одну, две, три клетки. Ив складывает материал вдвое, и пошло-поехало: он начал кроить. Придворные дамы, которые стоят на расстоянии, не отрывают взгляда от серебряных ножниц. Ножницы то исчезают в черном шелке, то появляются на поверхности, в том, как кроит этот человек, есть что-то от иконоборчества: брутальность и сластолюбие. Щелкают ножницы, шуршит, струясь, шелк. Она стоит на месте: взгляд устремлен куда-то вперед, грудь обнажена, на плечи наброшен черный шелк, который он придерживает левой рукой у нее на спине.
* * *
«Это совсем не тот раскованный мужчина, молодость которого подчеркивала полосатая рубашка поло ярких цветов, который два года назад принимал меня на своей вилле в Довиле. Тогда я увидела его впервые. Была мягкая нормандская осень, окна были распахнуты, и за светлыми кретоновыми занавесками открывался взгляду огромный английский сад с цветочными клумбами, за ним пологие склоны Холмов – вниз к ипподрому Клэрфонтен, – там жокеи в кепках и шелковых разноцветных куртках в полоску, в горошек, в разноцветные шашечки с гербами хозяев лошадей; флаги или опущены, или полошатся на ветру, а еще дальше, за всем этим – море. Кто-то включил «Гимнопедию» и «Музыку в форме груши» Эрика Сати – музыка была несерьезной, как приглашение к бесцельному времяпрепровождению, совершенствованию какой-нибудь игры или бесконечным гимнастическим упражнениям. Слуга в полосатом жилете принес голубые и розовые коктейли. Под заинтересованными взглядами присутствующих мы уселись на пол: Ив рисовал бесконечную череду набросков для сценического костюма королевы в «Двуглавом орле», чью роль он хотел, чтобы я исполнила. На мне были забавы ради шорты с фирменным знаком Кристиан Диор. Наши дни рождения отстояли друг от друга на один день: «Мы с тобой Львы, говорил он, а у львов в пустыне иногда случаются депрессии. Тогда думают, что они уже ни на что не годны, но они просыпаются и тогда…» Он зарычал, как лев, оживающий в знаке «Метро-Голдвин-Майер». Я была довольна: отец в Саарбрюккене, когда я была еще совсем маленькой, приводил меня на вершину холма, мы запускали там воздушных змеев, которые должны были лететь во Францию, но сначала ветер уносил их к двум кладбищам Первой мировой войны: на одном торчали белые кресты над могилами немцев, на другом – над могилами французов, а потом – к Форбаху. Отец уже тогда напевал мне мелодии из «Веселой вдовы»: «Манон», «Мими», «Фифи-Фру-фру», «Жужу». «У Максима». Париж был моей мечтой, а теперь я должна была играть там, в пьесе Кокто. Жан Кокто! Ив Сен-Лоран! Для меня это были символы французской утонченности и образованности». Эскизы костюмов для королевы были разбросаны по полу, как обещания удовольствия. Маленький бульдог с небрежно болтающейся на шее зеленой (цвет «Веронезе») лентой, один конец которой зацепился за его ухо, подбежав, вцепился зубами в один из эскизов и потащил вон из комнаты – его появление привнесло в эту буколическую картину некий намек на придворную живопись.
В тишине раздается клацанье ножниц: металлические лезвия мелькают в двух сантиметрах от тела бесстрашной модели, как будто микрохирург производит на коже насечки. Что-то не так? На мгновение лицо его искажается, губы складываются в презрительную улыбку или он чего-то боится? В углах губ появляется множество складок, как у хирурга, который думает лишь о своей операции, или как у бульдога… Но мгновение прошло… иногда веяние чужого опускается на наши лица, и тогда в нас поселяются собаки, враги, вещи или смерть. По мере того как снуют в его руках ножницы, обе ассистентки со своей ношей на руках подходят ближе к ней, чтобы он мог подтягивать к себе этот поток черного шелка: он не поднимает головы, мастерство у него в кончиках скрюченных пальцев. Ждать осталось недолго, дамы скоро приблизятся к ней вплотную. Теперь они, все четыре, стоят тесной группкой – этакая эзотерическая мизансцена в авангардном перформансе: на треть обнаженная певица, три дамы в строгих костюмах и принц хирург кутюрье в центре огромной пустой комнаты. Неожиданно резким движением Ив, как волшебник, делает жест рукой: сложенная вдвое материя разворачивается – так дети выворачивают наизнанку бумажные тещины языки, так раскладывается японское оригами, так раскрывается сложенный бумажный цветок, брошенный в воду. Дамы, освободившись от своей ноши, благоговейно отступают и останавливаются, оценивая произошедшее: спереди – это камзол с широкими рукавами, свободные складки которых схвачены узкими манжетами, кисти в них, как в розетках; она неуязвима в этих шелковых доспехах, не оставляющих и надежды нескромному глазу. Со спины же кажется, что это платье ни на чем не держится. «Платье, которое можно считать удавшимся, – сказал однажды Ив корреспондентке журнала «Эль», – должно создавать впечатление, что оно упадет на ваших глазах». Декольте спускается сантиметра на два ниже последнего позвонка – он знает, где нужно остановиться! Узкая полоска ткани, чуть стягивающая платье над лопатками и застегивающаяся на крошечную пряжку, – это последний штрих. По бокам волнами черного шелка спускается к полу водопад фестонов – на спине у стегозавров были такие пластины, у огромных ящеров юрского периода подобные плавники на спине – сладостная манерность вступила в борьбу с жесткой и точной проработкой деталей. Борьба завершилась победой. Все это видно с первого взгляда – как оно и было сделано: с первого раза. Дух этой борьбы воплотился в платье. Это-то и называется стилем.
…Шлейф платья медленно ползет по сцене. Теперь, стоя на коленях перед залом, она склоняет голову к микрофону:
Amen Amen
Голос длится, это двойное фортиссимо, это скала, сотканная из звука, это заживо ободранное звучание, рок-н-ролл обрел свою молитву, и совсем не христианскому богу посылает она свою мольбу. Для нее все равно: конец молитвам, алтарю Девы Марии и майской сирени: вместо бинтов и батиста, что скрывал ее раны, – черное платье от великого кутюрье.
Amen
Гастрольное турне, концерт, как сегодняшний: на нем она впервые вышла в этом платье – это был ее дебют в Париже, в театрике недалеко от Пигаль, а на следующее утро она оказалась одна в трехкомнатной квартире в девятнадцатом округе. На столе – кипа газет: она рассматривала свои фотографии, крупные заголовки… Это был триумф: заголовки на первых полосах – она десять раз читала про такое, видела в кино: теперь это происходило с ней самой, но… не то чтобы ей было все равно, нет, ей просто не удавалось вписаться в историю под названием «Триумфальный дебют в Париже». Да, овациям не было конца, и зрители приветствовали ее стоя, Ив поднялся на сцену и, хохоча, как мальчишка, украсил белыми лилиями ее декольтированную спину, овация не смолкала, и он шепнул ей на ухо:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33


А-П

П-Я