https://wodolei.ru/catalog/leyki_shlangi_dushi/ruchnie-leiki/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Их жизнерадостные напевы кажутся ему душевнее и красивее военных маршей. Эти песни протыкают, как воздушные шарики, надутые милитаристские гимны подростков – членов молодежных организаций Фаланги, которые продолжают маршировать и играть в войну. Как ни странно, война цепляется именно за детей.
Колонны арестантов пересекают город в направлении к фортификационным сооружениям под безразличными взглядами жителей, привыкших к нужде, а сотни раненых, немногим старше Звездочета, которых только что выплюнул поезд, бредут по мостовым к госпиталям, опираясь на костыли, или проплывают лежа на носилках: для санитарных машин нет горючего.
Песни итальянцев возвращают городу его карнавальный привкус, они напоминают о том карнавале, который запрещен властями и, однако, постоянно набухает в чреве Кадиса, – без него город не мог бы ни выжить, ни остаться самим собой. Это чувствуют рабочие с верфей Матагорды, которые после гудка сирены, возвещающей перерыв, одним движением стряхивают с себя усталость и начинают дробно хлопать в ладоши, отбивая итальянцам ритм, и бросают в воздух свои синие шапочки.
Кажется, весь город нарядился в маскарадные костюмы. Нищета и война одинаково карнавальны. Даже Звездочет не слишком привлекает внимание в своем непомерном фраке, несмотря на то что фалды его почти подметают мостовую, а рукава загнуты над костяшками пальцев.
Даже сеньор Ромеро Сальвадор кажется нарядившимся для маскарада.
Ноги сами собой приводят Звездочета к сеньору Ромеро Сальвадору, который, до того как разразилась война, учил его игре на гитаре в маленькой школе, похожей на кораблик. Мальчик с грустью вспоминает деревянный павильон на толстых сваях, выдвинутый в море. Его построили в начале века как закусочную для купальщиков, но он уже давно утратил свое назначение, и много лет назад сеньор Ромеро Сальвадор взял его в аренду, чтоб давать там уроки. Здесь пахло как в корабельном трюме, и во время прилива через гнилой настил пола просачивалась вода. А в штормовые дни домик качался под натиском ветра и ударов волн. Разучивая аккорды, ученики чувствовали себя как на корабле, залегшем в дрейф.
Но сейчас сеньор Ромеро Сальвадор уже не тот маэстро, который учил читать нотную грамоту на волнах. Во время войны он был репрессирован: ему запретили учительствовать, поскольку, мол, он может испортить молодежь «своей твердолобой светской моралью». Звездочет никогда не мог постичь, что значило это обвинение, но ясно было одно: деревянный павильон превратился в склад металлолома, а сеньор Ромеро Сальвадор, вышвырнутый оттуда, вынужден был согласиться на место подметальщика в скобяной лавке на площади Сан-Хуан-де-Дьос. Потому-то он и ходит, как в маскарадном костюме, в огромном кожаном фартуке до пят и с почти безжизненными глазами.
Пожалуй, он сможет дать взаймы свою гитару, потому что точно не играет на ней уже несколько месяцев.
Через зеленое окно скобяной лавки сеньор Ромеро Сальвадор кажется еще более изможденным, – без сомнения, он измучен своими мыслями. Трепетные глаза его стоят двумя столбиками дыма над круглыми очками, зацепившимися, как прищепка, за середину носа. Звездочет видит в этих глазах отчаяние побежденных, а в очках, без надобности торчащих на носу, – опустошенность и тоску человека, всегда старавшегося объяснить окружающий мир, но вдруг увидевшего, что мир преспокойно повернулся спиной к его объяснениям и бросил его в темноте, смятении и безнадежности. Однако Звездочет продолжает доверять его суждениям, и горстка идей, которые тот ему внушил, не перестает жить тайной жизнью в его голове, вспыхивая там иногда, подобно загадочным огням в беззвездной ночи.
Он стучит в стекло, и после позволительного кивка хозяина, который сонно курит, сеньор Ромео Сальвадор выходит на порог. Разглядев Звездочета, он отчасти приобретает прежнюю осанку маэстро, но когда распрямляется, такой высокий и тощий, – стукается головой о вывеску с изображением английского ключа, прибитую над входом в лавку.
– Замечательно, – откликается он, узнав о предложении Абрахама Хильды, – желаю удачи.
– Спасибо. Но мне нужна гитара.
– У меня только моя.
– Я бы сразу ее вернул, сеньор Ромеро Сальвадор, – заверяет Звездочет. – С первой же получки я заплачу взнос за новую.
– Проблема в том, что с ней ты унесешь мое эхо.
– Как это?
– Я всегда был странным гитаристом. Скорее всего я принесу тебе неудачу.
– Да если б играть как вы!
– Возможно, ты ошибаешься.
– Почему вы так говорите, сеньор Ромеро Сальвадор?
– Эхо услышишь, когда звук уже исчез.
– Но я хочу играть как вы.
– Нет, друг. Ты должен будешь любить, страдать и мечтать на собственный манер, чтоб извлечь из гитары настоящие звуки.
– И какое тогда будет эхо?
– Не понимаешь? Эхо будет настоящим.
– Не очень-то понимаю, маэстро.
– Не волнуйся. Я дам тебе мою гитару. Мои пальцы закостенели от ревматизма, и я уже не могу играть. Мне подарил ее дон Мануэль де Фалья.
– Его эхо тоже в ней есть?
– Нет. У него нет эха. Он великий музыкант. Самый великий, какой есть в Испании. И великие музыканты добиваются того, что звуки продолжают оставаться чистыми, без эха – и раз, и другой, всегда.
3
В вестибюле отеля «Атлантика» огромная стеклянная дверь преграждает выход на террасу; за ней простор моря. Дыхание швейцара слегка отдает «Вальдепеньясом», его простертая левая рука твердо упирается растопыренными пальцами в грудь Звездочета, обозначая непроходимую границу.
– Подожди тут, шпана, – говорит он ему.
Голова какой-то девочки, расчесанная солнцем, возникает по ту сторону двери и смотрит на него неподвижными печальными глазами.
– Этот юный кабальеро, – говорит швейцар, подчеркивая слова, – спрашивает твоего отца. Можешь позвать его, Фридрих? Говорит, что его зовут Звездочет.
Сомневаясь, оборачивается и переспрашивает:
– Звездочет, говоришь?
– Ну, на самом деле меня зовут Рафаэль Оливарес.
– Ты не сын ли Великого Оливареса?
– Сын.
– Тогда вот тебе мои пять.
– Вы его знаете?
– Когда он выступал здесь, в отеле, то никогда не забывал приберечь порцию своей магии для бедного швейцара. Однажды он посвятил мне специальный фокус: сделал так, что ключи от номеров сами собой согнулись. А посмотри, какие они толстые. Я почувствовал, что он отомстил за меня проклятому железу, которое заковало мою жизнь.
В глубине здания журчат водопроводные трубы. Звездочету мерещится, будто это утекают в канализационный желоб его дурные предчувствия, и ощущает себя вне опасности.
– Не стой здесь, – говорит ему швейцар, – проходи и жди дона Абрахама на террасе.
За одно мгновение все становится вновь таким, как в довоенную пору, будто война была театральной декорацией, загородившей настоящую реальность. Звездочету трудно понять жестокость, предрассудки, новые обычаи и вообще это странное представление о мире, которое, как густым туманом, заволокло ясный пейзаж его родной земли с началом войны. И вдруг, когда Звездочет оказывается на этой террасе, обращенной к бухте, омытой солнцем, таким всесильным, что кажется, оно способно выжечь все огорчения и печали, – туман внезапно расступается.
Перед видом этой величественной бухты каким-то неправдоподобным выглядит униженное существование людей в Кадисе и его портах. Даже те, кому удалось выжить, считают свою жизнь конченой. Как странно, что война продолжается и, как огонь, сжирает людей, даже когда пушки уже замолчали.
Звездочет выходит на террасу и созерцает сверкающую бухту с ностальгией путешественника, вернувшегося на родину. Если он получит эту работу, то сможет по десять раз на дню видеть отсюда море и, возвращаясь домой, будет знать, что назавтра снова увидит мир, стоя как бы над самим горизонтом, а не из темницы узких улиц, зажатых между высокими стенами.
Девочка, которую швейцар называет Фридрихом, исчезает на лестнице, поднимающейся к номерам, и Звездочет, увидев ее целиком, соображает наконец, что это не девочка, а мальчик. На нем черные брюки от фрака, такие же, как у Звездочета, и рубашка с гофрированным воротником, увенчанная бабочкой и перечеркнутая подтяжками. Но фрака нет. Наверное, потому, что музыканты еще не закончили переодеваться. Он удивлен, что в оркестре оказался такой молодой музыкант, но немедленно поправляется: такой же, как я. «Ему столько же лет, как и мне», – вдруг уверенно произносит он почти вслух.
– Что ты бормочешь? – спрашивает швейцар.
– Ничего.
– Садись здесь, у балюстрады, сын мага. До сих пор помню голубей, которых вдруг из ниоткуда извлек твой отец. Где-то теперь эти голуби…
– Мы их съели.
– Да что ты? Какая жалость! – кручинится швейцар и тут же встряхивается: – Я должен тебя оставить. Не уходи никуда, пока не спустится дон Абрахам.
Оживленный час аперитива уже прошел, а время закусок еще не приспело. Бездельничающие официанты скользят глазами по пустым столикам, по морскому горизонту и останавливаются на Звездочете.
Только несколько молодых женщин сидят за столиками в разных концах террасы. Одетые в элегантные костюмы из английской ткани, они похожи на странных разноцветных птиц. Он не может отвести взгляда от их густых волнистых волос, их превосходных зубов и длинных ног, обтянутых шелком чулок. Но его пугает, когда в ответ на него поднимаются голубые или зеленые глаза, такие же яркие, как поверхность моря, и он чувствует себя неловко, понимая, что похож на маленькую вешалку, на которой болтается огромный фрак, все потертости которого обидно высвечиваются солнцем. Одна из женщин фотографирует его «лейкой» и бессовестно смеется над его замешательством. Другая, с волосами персикового цвета, молчаливая и таинственная, погружена в чтение книги, на обложке которой он разбирает, не понимая, заглавие: Joyce, «Finnegan's Wake». Ему досадно, что он не знает никакого иностранного языка, потому что эта сеньора кажется ему совершенно другой, чем все остальные. Она просит «порто-флип», напиток, о котором Звездочет никогда прежде не слышал. Это не первая заказанная ею рюмка: на столике уже стоят три пустые. Когда ей приносят этот загадочный «порто-флип», она отрывает взгляд от книги и, приближая губы к краю рюмки, которую покачивает в пальцах, смотрит на Звездочета с любопытством своими желто-палевыми глазами, увеличенными длинными, очень подвижными, почти хищными ресницами.
В номерах наверху дирижер бегает из угла в угол своей комнаты большими скачками, с прытью, странной в его полном теле. Фридрих в глубокой задумчивости стоит перед окном, наблюдая оттуда за Звездочетом на террасе – черным кусочком угля.
– Как тебе этот парень? – спрашивает отец. У него такое ощущение, что этот мальчик может вывести его сына из меланхолии.
– Его невозможно рассмотреть как следует. Он утонул в своем фраке. Похож на цыгана, выглядывающего из пещеры.
– Он хороший мальчик. Может, вы станете друзьями. Тебе нужен товарищ твоего возраста.
– Ты поэтому позвал его или все-таки потому, что он хороший музыкант?
– Скоро ты услышишь. У него дар.
– Тогда почему ты так нервничаешь?
– Сын мой, меня беспокоят оркестранты. Все мы оказались в этом городе, убегая от отчаяния и смерти, и были убеждены, что это лишь порт, из которого мы отплывем в Бразилию. Но идут месяцы, а мы сидим в этом городе и видим то же, от чего бежали. Наши музыканты бродят здесь по улицам, как по лабиринту голода и отчаяния, и натыкаются на море, как на стену. Здешние победители совершенно такие же, как и наши палачи. Нет ни одного свободного человека на этих улицах. Чуть приближается жандарм – уже страшно. Но и дома ненадежно. У людей есть одни обязанности – и никаких прав. Только и слышно что причитания старух. Вот что нашли здесь наши музыканты. Но они и в этом не отдают себе отчета, потому что не знают языка и все им кажется странным. Единственное, чего они хотят, – поскорее уехать отсюда, но в этом последнем городе Европы нацисты вцепились нам в фалды и не дают сесть на корабль – что было бы нам спасением. Каждый день мы должны играть в этом приморском отеле и стараться угодить публике, которой нет дела до нашей драмы, так же как и нам нет дела до драмы этого народа…
– Ты думаешь, они не поймут его музыку? Ты это хочешь сказать?
– Такие люди, как Звездочет, их пугают. Многие из наших маэстро уже на грани безумия. Они знать ничего не хотят, и я не могу их осуждать. Поэтому хочу, чтоб они вначале его услышали и только потом увидели. К счастью, они таковы, каковы есть. Музыканты из лучших оркестров Германии. Музыка – единственный язык, который они никогда не разучатся воспринимать. Может быть, музыка скажет им, что боль этих людей, которые для них – лишь опасные тени, совершенно такая же, что и наша собственная.
– Но как ты сделаешь его невидимым?
– Это мое дело. В конце концов, музыка невидима. Спущусь, чтоб подготовить его. А ты пока собери оркестрантов. Говори им, что будем репетировать необычный номер с новым коллегой.
Силуэт толстого дирижера вдруг выплывает из слепящего солнечного марева. Абрахам Хильда кажется возбужденным и вдохновленным.
– Наконец-то ты соизволил прийти, Звездочет, – ласково упрекает он.
Звездочет смотрит на него недоуменно из-за той размытой границы, что оберегает его внутреннюю свободу, – продукт врожденной невосприимчивости ко времени и практическим требованиям жизни.
– Я не знал, что нужно было срочно, – отвечает он.
– Срочно? Прошло три месяца! Ну да ладно, попробуем, – говорит Абрахам Хильда с волнением. – Момент подходящий. До шести танцы не начнутся.
– Что вы хотите, чтоб я сыграл, дон Абрахам?
– Вначале я объясню тебе одну вещь. Ты будешь играть с группой музыкантов из самых солидных симфонических оркестров Германии. В силу ряда обстоятельств они вынуждены играть легкую музыку. Но сопровождать гитариста, играющего фламенко, будет для них большой новостью. Они этого не ожидают и вообще не привыкли. Я хочу, чтоб твоя музыка донеслась до них как ветер.
– И что я должен для этого делать, дон Абрахам?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32


А-П

П-Я