https://wodolei.ru/brands/Hansgrohe/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

мне придется отвести Агнес на свой сеанс групповой терапии, потому что произошла какая-то путаница, и медсестры хотят хоть на пару часов убрать ее со своего этажа. Мама работает медсестрой в центральной психиатрической больнице, и я недавно поступила туда на работу в качестве, как это называется, оплачиваемой компаньонки.
Агнес – это семидесятилетняя шизофреничка из Пекитенгишена. Ей нравятся маленькие бутербродики и печенья, которые подают на сеансах, тем более что у всех девушек проблемы с питанием, и она может объедаться ими сколько влезет. Кофе для Агнес мне приходится проносить под курткой, потому что кофе нам не разрешается. Ни жвачки, ни сигарет, ни кофеина, полная противоположность встречам анонимных алкоголиков.
Я сижу между Агнес и Нэнси, женщиной средних лет, страдающей от булимии, она же самоназначенная руководительница группы. Я думаю, что Нэнси сегодня немного сердится на меня из-за того, что меня выпустили из больницы.
– Врачи разрешили мне уйти раньше времени, – сказала я ей, подписав бумаги на выписку в приемном покое.
– Ох уж эти врачи, они думают, что все знают.
Подход Нэнси – строгая доброжелательность – вызывает у меня смешанные чувства, но она меня особенно не пугает. Во всяком случае, я стараюсь не пугаться. Она, конечно, стервозная тетка, но после того, что мне в последнее время пришлось пережить, меня мало кто может напугать. Кроме того у меня бывали и хорошие дни. Хотя необходимость есть три раза в день до сих пор сводит меня с ума, я стараюсь убедить себя, что если я съем на обед сандвич с тунцом, то это еще не конец света и что есть в жизни более важные вещи, чем пустой или набитый желудок. Конечно, подобные доводы не всегда убедительны, и иногда мне просто в горло не лезет последний кусок на тарелке, но она ко мне больше не приходит, и если под конец дня, занятого учебой и работой, я начинаю слишком задумываться обо всем, что я и тот день съела, и расстраиваюсь из-за этого, тогда звоню Солу, и мы сидим и болтаем в парке неподалеку от моего дома, и он скатывается с пригорка по влажной почти летней траве, как собака, а потом я притягиваю его к себе под куртку и целую его мягкое лицо.
Нэнси скрещивает руки и хмурится, а я откидываюсь на спинку стула и чищу ногти, показывая всем своим видом, будто мне и дела нет до ее надвигающегося допроса.
– Жизель, хочешь сегодня начать? – спрашивает Нэнси.
– Конечно.
– Может, расскажешь нам, какие шаги ты предпринимаешь.
– Ладно, посмотрим что же я делала… ходила библиотеку кое-что выяснить, а еще работаю с Агнес здесь, в больнице, – поздоровайтесь с Агнес.
Девушки здороваются тонкими голосками, и Агнес открывает рот, в котором полупрожеванный бутерброд с сыром и болтаются вставные челюсти. Только я собираюсь убедить присутствующих, что в этом месяце с меня можно брать пример, как Агнес фальцетом пищит:
– У нее есть приятель, – и опять сует себе в рот бутерброд.
Нэнси краснеет до ушей и ерзает на стуле, чтобы найти удобное положение для словесной атаки.
– Молчите, – толкаю я локтем Агнес.
– Выходит, ты только успела выйти из больницы, куда попала, потому что так сильно похудела в университете, еле закончила учебный год, и тут же начала с кем-то встречаться? – спрашивает Нэнси.
– Ну, не знаю, можно ли так сказать, на самом деле скорее мой старый друг. – Я кладу руки на колени и крепко сжимаю их.
– Это по-твоему называется взять себя в руки? Тут же вступить в новые отношения?
– Ну, во-первых, мы встречались только неделю или около того, а во-вторых, в последний раз, когда я заглядывала в справочник для выздоравливающих от анорексии там не было запрета на то, чтобы с кем-нибудь встречаться.
Остальные девушки перешептываются и улыбаются.
Нэнси бросает на них угрожающий взгляд.
– Я только хочу сказать, Жизель, что, по-моему, ты и так, прости за каламбур, должна быть сыта по горло проблемами, чтобы еще заводить себе приятеля. Тебе нужно привести в порядок свою жизнь, научиться правильно питаться, не отвлекаясь на постороннее.
– Учту. Может, кто-нибудь еще выступит? Мне что-то не хочется сейчас откровенничать.
Нэнси сердито смотрит исподлобья, в это время Агнес сжимает рукой мое предплечье и тихонько напевает мне в плечо «Ке Сера Сера». Я беру ее руку, она сжимает ее чуть сильнее, чем надо, и отдергивает, как будто я ее схватила.
Вперед наклоняется новая пациентка, которую я еще не видела, дама с усталым видом в классическом деловом костюме коричневого цвета, а остальные девушки вертятся на стульях. Она говорит, и ее голос – полная противоположность голосу Нэнси. Он просящий, низкий и ровный.
– Жизель, вы настроены выздороветь?
– Да, – бурчу я.
– Что вам помогло? Что дает вам силы?
– Моя сестра, мама, работа и друзья, у меня есть друзья.
– А сейчас вы можете делать это для себя, только для себя, а не для кого-то другого?
Транквилизаторы редко бывают необходимы.
Я не хотела никому навредить тем, что так сильно похудела, я только хотела посмотреть, что будет, если я перестану есть. Это было нечто вроде эксперимента, который легко проходил поздними вечерами в библиотеке под кофе и сигареты. Ну да, сознаюсь, иногда, может, было и чуть-чуть стимуляторов.
Худеть мне легко, даже слишком легко. Так всегда было. Остальные девчонки потеют и мучаются, постоянно занимаются спортом и считают калории, а я могу сбросить пару килограммов, просто раза два пропустив ужин. У некоторых людей что-то получается хорошо от природы, например, Холли легко бегать, а мне от природы легко сбрасывать вес. Нужно только забыть про еду.
И я часто про нее забывала, а это трудно сделать в семье выходцев из Европы, когда завтраки, обеды и ужины в нашем доме – одно из главных семейных мероприятий.
Может, из-за того, что наши родители сами были многого лишены, они старались дать нам все самое лучшее, что можно было приобрести на зарплату Томаса: лучшие частные школы, лучшие учителя музыки и танцев и последняя по порядку, но не по значению питательная, жирная, восточноевропейская еда. Мне нужно было бы сказать им за это спасибо, но я не чувствовала благодарности. Еще в первые школьные годы я начала смутно осознавать, что родители возлагали на мой счет немалые ожидания. Хотя я не была такой спортивной как Холли, у меня были способности к наукам, как у папы, и, хотя я уже перескочила экстерном через класс, в старших классах, когда умер папа, я просто перешла на ускоренную программу. Примерно в это время я начала увиливать от обильных обедов и ужинов, которые готовила нам мама, и, когда Холли ложками глотала взбитые сливки и просила добавки, я испытывала потребность отстраниться от семьи, отказаться от еды, составлявшей главный номер нашей ежевечерней программы; вдруг она мне показалась лишней, чужой.
Может быть, все дети иммигрантов находятся в состоянии конфликта. С одной стороны, они живут в реальности нового мира, с другой – им приходится сопротивляться призракам прошлого и старинным историям, которые им даже трудно себе вообразить. Как ни странно, мои родители никогда формально не учили нас венгерскому языку, и к тому времени, как родилась Холли, они почти постоянно говорили по-английски. Но с детства я уже набралась кое-чего, и, хотя мой язык забыл, как складывать слова, я понимала смысл того, о чем говорили родители: о войнах, о революции, коммунизме, дефиците – все это казалось мне таким далеким. Еще труднее мне было понять, что, красиво одеваясь и принося хорошие отметки, я каким-то образом могу возместить то, что они потеряли.
У меня ужасное чувство, когда я облекаю это в слова, потому что родители не заставляли ни меня, ни Холли (кого-кого, но только не Холли) быть идеально идеальной во всех отношениях, они лишь хотели того, чего хотят все родители: чтобы у меня были хорошие, умные и добрые дети. Может быть, они хотели чуть сильнее, чем нужно, как все родители, может быть, они хотели, чтобы их дети были особенные. Кроме того, от Томаса я унаследовала ум. Его я не могла растратить. Но мне в наследство досталось и еще кое-что: их страдание, которое привело меня туда, где я сейчас нахожусь. Рожденная между двумя мирами, которые вели войну в моем подростковом теле, я превратилась в ужасного, неблагодарного ребенка. Я согласилась только на то, что буду прилежно учиться в школе и приносить домой хорошие оценки. Я безразлично отмахивалась от всего остального, от любовно приготовленной мамой еды, от дополнительных занятий, которые, по ее мнению, я должна была брать, от дорогой женственной одежды, в которой ей хотелось меня видеть, от всего. Как только у меня появилась возможность, я стала одеваться, как пугало, в тертые джинсы и грязные футболки, и, хотя, я видела, как разочарована мама моим отношением к моде и жизненной позицией, и у меня сжималось сердце, если я слишком много думала о том, какая я дрянная девчонка, все же я ничего не могла собой поделать: мой протест окончательно вырвался из-под контроля.
«– Ты такая красавица Жизель. Зачем ты одеваешься как бомж?» – постоянно твердила мне мама в старших классах. Поскольку мои успехи в учебе ее не разочаровали, мы пришли к некому невысказанному соглашению, по которому я получила в школе самые высокие оценки, а она не приставала ко мне по поводу одежды, а я еще внимательно следила за тем, чтобы оставаться худой, но не тощей, чтобы она не рассердилась, и не заставляла меня есть. И вообще, у мамы и без того хватало горя – смерть папы, Холли, которая не хотела делать уроки, работа, – поэтому мне удалось проскользнуть незамеченной для радара ее горестных забот. В конце концов, я почувствовала благодарность к ней – благодарность, за то, что она оставила меня в покое.
А тут еще этот секс, которого я решительно боялась, хотела просто пройти мимо него, совсем мимо. В старших классах подружка Джоанна показала мне итальянские порножурналы своего отца: раздвинутые ноги, волосатая кожа на коже, – и мне казалось абсолютно нелепым, невозможным открыться, открыть самое себя, там. И вот это называется любовью? Если да, то я никогда не буду способна на любовь, никогда не буду способна совершить такой стопроцентно животный акт, настолько не поддающийся контролю. Меня это сбивало с толку и отталкивало. В то же время я ощущала себя не совсем полноценной. Бывало, что мне нравились мальчики или девочки, и я могла представить себе, что, в конце концов, мне захочется оказаться рядом с ними без одежды, но они никогда не обращали на меня внимания. Я знала, что я его не заслуживаю, что я слишком себя запустила, я слишком высокая и неуклюжая, живот слишком выпяченный, руки слишком толстые. Так и вышло, что я была не в силах справиться со своим растущим желанием, чтобы они желали меня, но я могла сделать свой живот плоским, могла голодать до тех пор, пока не почувствовала, как под кожей выступают мои плоские тазовые кости, пока не смогла положить палец в ямку над своим узким тазом. Я училась контролировать влечение, которое испытывала к людям и еде. Вот так я открыла для себя новую близость, для которой никого не требовалось.
Тоскуя по чужому вниманию, тем не менее, я приходила, в ужас при одной мысли о том, чтобы пустить кого-то в мой несовершенный, ненавистный мир. Я, и только я могла управлять своей тоской, отказывая себе в еде, и подтверждала, что я сильнее, лучше остальных. Но я была одинока. И все-таки мой жесткий режим, когда я лишала себя всего лишнего и заставляла отворачиваться от любопытных глаз, внушая мне чувство гордости, пусть даже и вместе с чувством отчуждения; я обменяла новоприобретенную власть над плотью на нечто более заслуживающее доверия, нечто чистое.
От природы худенькая, но не дистрофичка, я шла по тонкой линии между беспризорником и ребенком и выросла в женщину. И голод стал моим спасением, вскоре голод, мой бесполый, нетребовательный поклонник, стал моим единственным постоянным другом.
Локализация раны: хирургические разрезы в направлении наименьшей растяжимости кожи должны быстро заживать, оставляя тонкий шрам. На лице линии наименьшей растяжимости проходят под углом к направлению волокон подкожных мышц и формируют мимическую маску.
У меня под глазами есть два еле заметных шрама, напоминающие мне о последних днях в университете. Это единственное вещественное доказательство, которое у меня осталось. Несколько недель перед тем, как меня положили в клинику, вспоминаются мне фрагментами, словно моменты прозрения после аварии. Рефлексы не работают, только картинки перед глазами: у меня в голове сохранились отпечатки разлетающихся осколков стекла, взрывающихся у меня на лице. Я помню апрельские дни, не по сезону жаркие, как я лежала на кровати, глядя на вентилятор. Помню, что моя футболка промокла от пота, а потом комки перьев, кружащие вокруг меня, как мягкий дождь. Но последние дни я помню ясно: я готовилась к экзаменам и в буквальном смысле слова дневала и ночевала в библиотеке.
День за днем я наблюдала, как за столом впереди сидел серьезный корейский парень, его звали Туй, и вздыхал он над какими-то невозможными математическими иероглифами. Мы с Туем всегда занимали одни и те же места в библиотеке, за одним и тем же большим столом под флуоресцентными лампами. Нам нравилось раскидывать по столу книги и тетради, как будто, если мы выставляем на обозрение все свои записи, одно это уже защитит нас от ужасной неопределенности, грозящей провалом на экзамене. Информация молча накапливалась в наших головах, и, принимаясь за новую главу, кто-то из нас в панике откладывал маркер, покашливал или вставал, чтобы пройтись, а другой, сочувственно кивнув, доблестно продолжал готовиться. Из-за полузабытого ключа к лексикону сонной артерии или недовспомненного квадратного корня один из нас негромко ахал или потирал сведенную ногу. Когда я смотрела на него, на его восковое вытянутое лицо, Туй резко отводил глаза, улыбаясь какой-то одинокой улыбкой. Ему нравилось заглядывать ко мне в учебники, я крутила свои недавно заплетенные волосы (дреды пришли в такой беспорядок, что, в конце концов, я пошла и сделала себе косички в специализированной карибской парикмахерской).
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26


А-П

П-Я