https://wodolei.ru/catalog/dushevie_kabini/100x100/River/nara/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Но всегда может случиться, что фашист пролетит на бреющем полете и уложит десяток парней.
– Ничего не поделаешь, риск.
Александр пожал плечами.
– В данный момент – риск идиотский. Нашего дружка Пино нынче вечером выгнали из санатория. Вздумал оттуда стрелять. А сейчас собирается стрелять из дюн. Вырыл в песке для себя укрытие.
– Он настоящий герой, – серьезно сказал Пьерсон.
– Больше того, – сказал Майа, – это и есть тип героя. Он не способен представить себе собственную смерть. А только смерть врага.
«И, однако, – подумалось ему, – еще совсем недавно я сам тоже восхищался Пино».
– Не в том даже дело, – кротко сказал Пьерсон, – он храбрец.
– Храбрец? – переспросил Александр. – Ясно, храбрец. Но если он получит в брюхо пулю, когда будет валять дурака в дюнах, увидишь, какой из него будет храбрец! Как бы человек ни храбрился, у него, запомни хорошенько, только одна пара кое-чего. А не три, не четыре или, скажем, не полдюжины. Пара, всего только пара – и ничего не попишешь!
Он подбросил в костер несколько полешек.
– Какая все-таки глупая штука война, – сказал Майа. – Чем больше укокошишь людей, тем больше у тебя заслуг.
Пьерсон обернулся в его сторону:
– Раз ты не любишь войны, почему ты тогда воюешь?
– Как так почему я воюю?
– Да, да, почему? Мог бы, скажем, дезертировать или покончить с собой. А раз ты пошел воевать, значит, ты сделал выбор, выбрал войну.
– И это, по-твоему, выбор? Тебе говорят: «А ну-ка, отправляйся срочно на бойню, причем шансов у тебя выжить только семь из десяти, а не хочешь, тебя немедленно выведут в расход как дезертира». И ты называешь это выбором?
– Да, – сказал Пьерсон своим кротким и упрямым голосом, – да, я называю это выбором.
– Слушать тебя тошно, – сказал Александр.
– Вот, – сказал Пино, входя в освещенный костром круг с полной флягой в руке.
Так он и остался стоять, низенький, плотный, у края освещенного круга, и его черные пропыленные вихры нелепо торчали надо лбом.
Александр налил воду в котелок, прикрыл его крышкой и подбросил дров в огонь.
– Держи, – сказал Пьерсон, возвращая Майа револьвер. – Я его насухо протер и, кроме того, зарядил.
Майа совсем разнежился в сухой одежде. Брюки английского военного образца, которые дал ему надеть Дьери, хранили безукоризненную складку. Садясь, Майа осторожно подтянул брюки на коленях, и этот простой жест снова вернул ему ощущение предвоенной жизни.
– Ты, Дьери, даришь мне эти брюки?
Дьери не спеша скрестил свои жирные ноги.
– Если хочешь, бери.
– Я шучу.
– Да нет, возьми, если хочешь. У меня еще несколько пар есть.
– Несколько? Ты так прямо и говоришь, несколько? Значит, не одни?
– Как слышишь.
Майа нагнулся.
– Уж не часть ли это твоих «миллионов под рукой»?
– Возможно, – сказал Дьери.
Он улыбнулся своей неторопливой улыбкой, и его дряблые жирные щеки, дрогнув, отползли от углов рта.
– А ну, бери кружки, – крикнул Александр. – Каждому по полной кружке получится.
Он приподнял крышку, в котелке кипел ароматный грог. Александр наполнил свою кружку и протянул ее Майа. Потом налил остальным.
– Эй, Пино! – сказал он. – У вас в Безоне ты такого небось не пил.
– С коньяком не сравнишь, – сварливо сказал Пино.
Грог они отхлебывали маленькими глотками. Кружки были такие горячие, что жгли губы, даже ручка и та нагрелась так сильно, что больно было пальцам.
– Все же непостижимо, – сказал Александр, – почему эти типы не прыгнули.
– Должно быть, побоялись, – сказал Пьерсон, – вообще-то, если смотреть на воду с высоты, то делается страшно. Притягивает, и все-таки страшно.
– Нет, – возразил Майа, – когда я уже спрыгнул, там висело два или три каната. Можно было по канатам спуститься.
– Вот бы и спустились, – сказал Александр, и в голосе его прозвучала ярость, – разве в такие минуты можно колебаться!
В наступившей тишине слышны были только громкие глотки Пино. Он, Пино, глотал грог и думал, что подливать кипяток в спиртные напитки – чисто бабская выдумка. Если бы спросили его, Пино, что, мол, ему больше по вкусу, он куда охотнее выпил бы виски в чистом виде. Александр прекрасный малый, ничего не скажешь, и парень здоровяк, а по части напитков вкусы у него тоже бабьи.
– А как поживает твой красавец доктор? – спросил Майа у Дьери. – Как он?
Никто не отозвался.
– Он умер.
– Кто?
– Верно, ведь тебя здесь не было, – сказал Пьерсон.
– Умер?
– Его убили. Из семидесятисемимиллиметровки.
– Где?
– В его комнате в санатории. Он жил в дальнем крыле, под самой крышей. Только к вечеру спохватились. Убит в своей постели.
– Убит! – проговорил Майа.
Чиркнула спичка, ночную мглу на секунду прорезал яркий огонек, и Майа успел разглядеть Пьерсона, который раскуривал потихоньку свою трубочку и аккуратно уминал табак концом карандаша.
– Вы еще не все знаете, – сказал Пьерсон, – а я вечером узнал от санитара подробности.
Александр круто повернулся к нему:
– Какие? Что тебе еще известно? Что ты еще нам собираешься рассказать? Вот уж действительно повсюду сует нос, вот уж чертов поп!
– Если угодно, я вообще могу ничего не рассказывать, – сказал Пьерсон.
И по его тону Майа догадался, что на этот раз Пьерсон обиделся на Александра.
– Да нет, – сказал он, подражая басовитому голосу Александра, – рассказывай, черт тебя побери, ну, рассказывай же!
Пьерсон снова помешал концом карандаша в своей трубочке.
– Ну, ладно, – сказал он, но по голосу его чувствовалось, что реплика Александра его сбила. – Говорят, что Сирилли был у себя в комнате не один. С ним была медицинская сестра. Их убили, когда они лежали в объятиях друг друга, причем не очень-то одетые.
Так как никакого отклика со стороны слушателей не последовало, Пьерсон заключил:
– Все-таки для семьи неприятно!
– Плевать нам на семьи, аббат! – яростно сказал Майа.
Наступило молчание, и Пьерсон поднялся с земли.
– Решительно, я нынче вечером не пользуюсь успехом.
Он круто повернулся.
– Пойду пройдусь перед сном.
Пробираясь между Александром и Майа, он кротким своим голоском бросил извинение и исчез во мраке. Они сидели молча, прислушиваясь к его удаляющимся шагам.
– Ты его обидел, – сказал Александр.
– А ты?
– Верно, и я тоже, а ты еще подбавил.
Но Майа даже не улыбнулся словам Александра.
– Э, черт! – сказал он, – Это в нем стародевическое нутро заговорило…
– Ну ладно, хватит.
– Для него это только пикантная история.
– С избытком хватит, – повторил Александр.
Майа замолчал. Дьери пошевелился в своем уголке.
– Давайте ложиться,
– Давайте, – сказал Александр. – Как я ни люблю слушать ваши рассказы, но сегодня через край хватили.
И он с размаху ударил Пино по плечу,
– Идем спать, а, Пиноккио?
– Не люблю, когда мою фамилию коверкают, – надменным тоном сказал Пино.
– Здрасьте пожалуйста! – сказал Александр. – Теперь уж и меня крыть начали.
Он воздел к небу руки.
– Но с чего это, дьявол, вас нынче разобрало!
– Ложимся? – сказал Дьери.
– Ложись и пропади пропадом. Надеюсь, моей помощи тебе не требуется? Или прикажешь постельку постелить?
– Да не психуй ты, – миролюбиво сказал Дьери.
– Черт! – выругался Александр. – Это я-то психую… Я психую?
– Во всяком случае, орешь как резаный.
– Я ору, я?
– Да нет, – сказал Майа, оборачиваясь к Дьери. – Ты же слышишь, он еле шепчет.
Все рассмеялись, и Майа присоединился к общему хохоту. Но, даже смеясь, он чувствовал, что какая-то часть его души безнадежно печальна.
Когда Дьери поднялся, его забинтованная рука выступила белым пятном. Все поднялись вслед за ним.
– Пойду пошатаюсь, – сказал Майа, – что-то спать неохота.
– Только смотри, будь осторожнее, когда вернешься, – сказал Александр. – Пино мы положим на пол в фургоне между двумя нижними койками. Будь осторожен, не наступи ему на голову.
– Да, – сказал Пино, – уж лучше промахнись.


* * *

Вслед за Пьерсоном Майа побрел по аллее. Она шла вдоль самой ограды санатория до угла главного здания, а оттуда сразу начинались дюны. Майа видел волнистую линию гребней, ярко-белые при лунном свете склоны дюн, и лишь кое-где выделялись черные пятна – не то кустарник, не то брошенные автомобили. Он добрался до ближайшей дюны, взошел на вершину и сел на песок. Там впереди грузовое судно пылало как факел. Море побагровело. Со своего места Майа не удавалось разглядеть людей, сгрудившихся на корме. Виден был лишь черный силуэт судна, а над ним гребень пламени. Но, напрягши слух, он различил, хоть и с трудом, все тот же стон, так поразивший его недавно. Слабый стон, пронзительный, несмолкаемо протяжный, как жалобы женщины в ночи. На берегу теперь не было ни души. Все спали. А он сидит один на еще теплом песке. Воздух был мягкий, а все тело Майа, все его мышцы приятно расслаблены. Он досыта поел, выпил горячего грога, а теперь вот сидит и курит сигарету. Чувствовал он себя хорошо, ему было уютно в своей собственной шкуре, он радовался жизни. А люди всего в десятке метров отсюда погибали в пламени. Никому до них не было дела. Они медленно сгорали в этой благоухающей теплой ночи. И мир продолжал жить своей жизнью. На всей поверхности земного шара люди продолжали любить и ненавидеть. Безрассудно суетились на отведенной им тоненькой корочке грязи, а шар земной все время уносил, увлекал их в пространство. В этот час в Америке, на всех пляжах Тихого океана раздается девичий смех. А завтра все то же солнце, что позлатило загаром их свежую кожу, заблестит на почерневшем остове судна, то же солнце будет светить, когда кончится этот глупейший фарс. «Эти люди умирают, – подумал Майа, – люди, которых убили другие люди, и тех, других людей, тоже убьют в свою очередь. Какой же в этом смысл? Разве это хоть что-то значит?» Мысли эти не взволновали его, он почувствовал, как в нем нарастает и нарастает глубочайшее изумление.
На обратном пути в санаторий он заметил у дерева какую-то тень, и тень эта шевельнулась. Майа приблизился и разглядел кавалерийские брюки и сапожки.
– Смотрите-ка, да это же ты! – раздался чей-то голос, но тон был сердитый.
Это оказался Пьерсон. Он стоял на коленях и портняжным метром озабоченно мерил землю. Рукава он засучил, руки у него были перепачканы в земле, а рядом лежала саперная лопатка.
– Я тебе не мешаю? – спросил Майа.
– Ничуть не мешаешь.
Майа присел, прислонился к дереву и закурил сигарету. Пьерсон вытащил из кармана черную записную книжечку, стянутую резинкой; с этой книжечкой он никогда не расставался.
– Зажги спичку, ладно?
Снова в темноте вспыхнул огонек. Пьерсон записал что-то в своем блокноте, щелкнул резинкой, спрятал блокнот в карман.
– Не туши.
Он тоже закурил сигарету и сел рядом с Майа. Какая же тишь и благодать стояла кругом! В нескольких метрах от них горбатилась дюна. А справа, под деревом, зияла недорытая траншея.
– Скажи, – спросил Пьерсон, – почему ты вечно таскаешь с собой револьвер? Фрицев здесь нету.
– Чтобы покончить с собой.
– Покончить с собой?
– В том случае, если меня смертельно ранят и страдания станут непереносимыми…
– А-а, – протянул Пьерсон.
– Это тебя шокирует?
– В устах неверующего нисколько.
– Я ведь не так уж боюсь смерти, – сказал Майа, помолчав. – Боюсь физических страданий.
– А как ты узнаешь, смертельно тебя ранили или нет?
– Узнаю.
– Возможно, я ошибаюсь, но, по-моему, в таких случаях у человека даже не хватает энергии себя убить.
– У меня хватит.
– Не понимаю, как ты можешь быть в этом так уверен?
– Я много об этом думал, – сказал Майа. – И заранее приготовился.
– А если ты ошибешься? Если рана окажется не смертельной?
– Во всяком случае, я этого никогда не узнаю. В этом будет своя ирония – но уже не для меня.
– А я, – сказал Пьерсон, – я, как мне кажется, попытался бы перетерпеть любые страдания.
– Ну ты, понятно! Вы, христиане, чтите страдание!
– Вовсе мы не чтим, просто стараемся принять.
– Это одно и то же.
Сигарета потухла. Майа чиркнул спичкой. Робкий огонек осветил его лицо, и Пьерсон, глядя на Майа, уже в который раз, с первого дня их знакомства, с каким-то странным недоумением подумал, что Майа ужасно одинок. Почему это так – непонятно, необъяснимо, даже никаких реальных оснований так думать вроде бы нет. Майа тут, сидит с ним в темноте, бок о бок. Плечи их соприкасаются. И сигарету он прикурил всегдашним, обычным жестом. А завтра в столовке будет шутить с Александром, и остроты будут все те же. Будет поддразнивать Дьери за его «миллионы под рукой». И, однако, сразу будет видно, что он не весь с ними.
– В сущности, ты не первый весельчак.
– А-а, протянул Майа, – значит, ты считаешь, что есть основания для веселья? Впрочем, – добавил он, помолчав, – ты ошибаешься. До войны, напротив, я был вполне счастлив, По-моему, даже очень счастлив. До тридцать восьмого года, когда я понял, что эти гады готовятся, так сказать, творить Историю.
– Это ведь и твоя история тоже. И эпоха твоя. И ты не имеешь права отделять себя от твоей эпохи.
– Господи! – воскликнул Майа. – Да разве я отделяю… Меня отделило. Это все равно что сказать гомосексуалисту, не смей, мол, не любить женщин.
– Не понимаю.
– Чего же тут не понимать. И заметь, в сущности, большинство наших ребят думает точно так же. Поначалу они считают, что война – глупость несусветная. Потом мало-помалу она затягивает их, как футбольный матч или велогонки. Постепенно они влюбляются в нее. Ты пойми, ведь в конце концов это их, собственная, война. Подлинная, великая, единственная – раз ее ведут они. В сущности, эта война всей их жизни. Вот как в конце концов они начинают смотреть на войну. Я-то нет. Для меня лично эта война такая же, как и все те, что были до нее, и все те, что будут после нее. Нечто столь же абсурдное и лишенное всякого смысла, как хронологическая таблица в учебнике истории.
– Значит, ты пораженец?
Майа повернулся в его сторону, и Пьерсон разглядел в потемках, что он улыбается.
– Даже не то.
Он бросил сигарету, и, прежде чем потухнуть, огонек описал короткую светящуюся кривую.
– Если хочешь знать, – проговорил он, – я иногда даже сожалею, что я таков.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27


А-П

П-Я