https://wodolei.ru/catalog/mebel/napolnaya/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

раз он так боится смерти, то все-таки не хочет умирать. Подтверждение желания все-таки жить. Вот еще одно, чем был хорош приступ.
А на самоубийство, как оно ни страшно, при длительной моральной подготовке все-таки можно решиться. Страшно, страшно - а решишься. Год пройдет, два, пять. Он осознал это, и это тоже было страшно - что это хоть и трудно, а все-таки легко.
Подыхание каждый день, а то и по два раза на дню, - а потом воскрешение, было единственным содержанием, единственным смыслом, единственной целью его жизни.
Забавно, но чем более незачем ему становилось жить, тем сильнее он трясся за свою жизнь. Он стал страшно труслив. Заболит что-нибудь - ой, а не рак ли это?! А грипп?! Ужаснейшая, чудовищная болезнь! Постоянно прислушивался к себе, принюхивался. Боялся.
А чего он все-таки больше боялся: умереть самому или что гений умрет? Невозможно разделить.
Он стал слезлив. У них было четыре пластинки Вивальди - он их часто теперь слушал. И прямо плакал. Так щемило душу от них. И когда вспоминал их - крупные слезы наворачивались на глаза. Плакса.
Приступ, приди! Освежи меня, укрепи! Чтобы я хоть за что-то цеплялся, за что-то боялся, хотя бы чего-то страстно желал, хотя бы на время! Он и сам стал бессознательно провоцировать приступы, чтобы, пройдя сквозь смертную муку, на какое-то время обрести наслаждение. Ел таблетки и профилактически, - но это была, пожалуй, не главная причина, а главная - покайфовать. Что за прелесть все-таки были эти таблеточки! Ел он их больше и больше. А потом наступила необходимость есть их каждые пять часов, - а то дискомфорт, беспокойство, тревога. Ну и, естественно, приступ. Он ставил будильник на восемь часов принял дозу, и опять спать. А то встанешь уже готовый - судорожно крошить таблетки, судорожно совать их под язык, неистово сосать их, потом ждать, напрягая всю волю, пока отпустит.
Жизнь таблеточного животного. Трусливого, зашуганного, дрожащего. Жизнь не то что на коленях, а плашмя, мордой в грязи. Мерзко, но... Только таблеток, таблеток дайте! Чтобы я, похлопав себя по нагрудному карману, мог всегда убедиться, что они со мной. Все продаст, все предаст - они не предадут.
Но какая все-таки боль. Какая все-таки боль наступала порой. Он весь болел. Особенно по утрам, реже днем. Первая папироса оставалась первой папиросой, от нее было худо и худо. Мучительные, режущие провалы в былую жизнь, лоскутья воспоминаний. Они говорили ему: когда-то я жил, а теперь умер. Когда-то и я жил... А теперь я труп. И плачу, плачу над тем, погибшим, утерянным безвозвратно...
Труп, трясущийся за свою жизнь.
Да, быть "таким, как все" - в этом нет ничего постыдного: Удел Человеческий есть Удел Человеческий. Нет ничего более серьезного и более высокого в этом мире. Здесь все равны - и Лев Толстой, и "простой инженеришка". Но... Но неужели это и все?
Как легко быть счастливым! Но как легко проспать, проворонить жизнь! Прикрыл только на секунду глаза - и нет ее! И когда тебя спросят в конце жизни: "А что ты делал?", ты ответишь: "Я? Я на секунду прикрыл глаза"...
Но счастливым можно быть только во сне. Не осознавая себя. И побыстрее дойти до могилы. Побыстрее только, пожалуйста, побыстрее.
А душа сочится... Сочится... Когда она не витает в гнилостно-сладковатых таблеточных грезах...
Он стал много слушать радио. Как когда-то бабушка. Любил слушать песни 50-60-х годов, такие простые и хорошие. Узнал много нового из самых разных сфер человеческой деятельности.
А то что, можешь попробовать стать кем-то другим, если ты не устраиваешь себя таким, какой ты есть. Возьми какой-то положительный пример, или даже образ, и попытайся соответствовать ему. И ты увидишь, насколько это легко. Насколько легко измениться.
"Измениться для меня и значит заснуть".
"Но, может, уже и давно пора, а? Может, уже хватит? Ведь все уже ясно. Ты только все мусолишь, мусолишь... Ты вообще как, жить хочешь, нет? Вопрос стоит именно так: либо ты живешь, либо ты подыхаешь. Самое время усвоить это. Немножко даже поздно".
"Да, я все понимаю... Но как же мне бросить его? Бросить, предать... Ведь я единственный человек, который знает о нем. А сам себе я не нужен. Я - только хранилище, вместилище его. И пока я жив, жив и он, хотя "пользы" от этого никакой. Я могу только длить его дни, пока он меня не убьет. Смешно, но он не знает, что тогда погибнет и сам".
"Да, Джим Моррисон. Я побил тебя. У меня нет ни орущей толпы на стадионах, ни газет, ни громкого имени, ни прекрасной гибели. Герой жалок, труслив, обречен сгинуть без следа. Он не беснуется на сцене, не устраивает оргий. Он ничего не делает. Он только гниет и смердит. Он дрожит от страха, забившись в угол. И ждет, пока сдохнет. А рано или поздно он сдохнет.
И это и есть высший фанатизм. Вот - такой. Фанатизм в чистом виде. Настоящий, бессмысленный. Без всякой примеси красивости. Наоборот - все мерзко, гадко, бесславно. Но зато здесь нет никакой красивости. Я полностью изгнал ее. Я ненавижу красивость. Потому что она - врет.
А так, как я... Не всходить гордо на Голгофу, а увиливать от нее всеми силами, визжать, верещать, размазывать сопли - вот это мне по душе. Тем более, я сам туда иду, хоть и не связанный, не привязанный. Уродливый, жалкий, да и Голгофы-то той никто не видит. Вот это хорошо. Это мне действительно по душе".
"Жизни я говорю - НЕТ, НЕТ, НЕТ. Не хочешь быть такой, какой я тебя хочу, - так провались! Я лучше сдохну, чем буду говорить, что ты хорошая, когда я вижу, какая ты на самом деле. Гнуть спину перед тобой не буду! Что ты плющишь меня неврозом, заставляешь быть таблеточным животным, ссать в штаны от страха, - так думаешь, что согнула меня?! Н-е-е-е-т. Я все равно харкну тебе в морду. Не признаю тебя, не покорюсь. И ты знаешь, что это - правда".
"А ведь я любил жизнь. Как я ее любил!.."
"Но именно поэтому я ее так сейчас ненавижу. Потому что когда-то слишком сильно любил".
"Мое подыхание, мое гниение - это и есть моя победа над тобой. Это говорю я, бездарный гений и трусливый герой".
Состоялась защита диплома. Хорошо все-таки, что папа у него силен в математике. Нет, и он сам работал - процентов двадцать сделал он.
Но как кошмарно прошла защита! Наконец-то его выволокли на свет божий, тварь дрожащую. Крыса посреди комнаты. Он, разумеется, чуть было не опоздал, прибежал как раз вовремя, весь взмыленный. И - сразу входить в помещение, становиться у доски, а на тебя смотрит целая, можно сказать, толпа народу. Такие взрослые дяди. Хоть заслониться от них ладонями, как от прожекторов. Он не знал, как начать. Молниеносно понял, что слюни во рту пропали начисто.
Он стоял и молчал. Жуть нарастала. До него стало доходить, что он никогда не начнет. Не начнет, так и будет стоять. Он не знал, что ему делать. Вдруг заговорил его научный руководитель, и он почти сразу же заговорил ему вслед, не разобрав даже, что тот-то сказал. Он говорил мертвым голосом, каким-то серым, как вареное старое мясо. Низким, но тихим, слабым. Еще и без слюней, какая-то каша изо рта. Его часто переспрашивали, тогда он повторял; как ни странно, более крепким голосом. Голова страшно вибрировала, ноги дрожали. Он боялся рухнуть в обморок, не кончив. Мордой об передний стол как раз достанешь... Скандалище! Главное, не думать, а говорить. Надо было больше съесть таблеток.
Потом стали задавать вопросы. Тут он опять впал в панику. Так разволновался, что не мог отвечать, какое-то тык, мык, незаметно для себя помогал себе руками, со стороны, наверно, походил на взволнованного глухонемого. За него начал отвечать научный руководитель, иногда бросая на него опасливые взгляды - потому что иногда он пытался научному руководителю помогать; видно было, что научный руководитель искренне ценит представленную работу и искренне хочет убедить присутствующих, что она хороша. Он был всей душой, всеми силами души благодарен своему покровителю, спасителю, спасающему его от этих страшных людей!
Он плохо помнил, как все это кончилось, хотя и длилось не так долго. С сумасшедшей радостью он понял, что ему можно идти.
Потом он узнал, что ему было поставлено пять. Странно, но что-то в его глубине обрадовалось. Старый, еще не стершийся рефлекс...
Кажется, были еще какие-то разговоры насчет того, чтобы сфотографироваться вместе с группой, но это шло мимо него. Кажется, ему и не предлагали. Кажется, он даже почувствовал себя слегка уязвленным, несмотря на то что мало чего соображал, стоял в углу, сосал таблетки. Опять странно. Старый, еще не стершийся...
Не важно. Выдача дипломов - такого-то. Он получил высшее образование.
"Да. Теперь я все знаю. Я знаю, что я неспособен предать свой гений, или "чувство собственной ценности", или еще чего там, - я не хочу в этом разбираться. Я знаю, о чем говорю. Да, я знаю, что мог бы быть приличным математиком, инженером, кем угодно, и жить нормальной человеческой жизнью, и в этом бы не было ничего постыдного. Да, все будет хорошо, я успокоюсь, и невроз пройдет, но для меня это будет означать одно - предательство. Я не имею право быть инженером, когда я знаю, что я - вместилище гения. "Смирись, гордый человек"... Смирись... Для того чтобы смириться, я должен смирить что-то в себе. А оно мое, чтобы я его смирял?!! Я не имею права его смирять! Да, от того, что я медленно гнию, подыхаю по три раза на дню, никому нет пользы, и гению в том числе, но только так я чувствую, что не предаю его, я должен все время быть рядом с ним, не отходить от него, не спать, не смыкая глаз поддерживать этот огонь, да, никому это не нужно, и гению не нужно, но МНЕ это нужно. Я буду медленно гнить, корчиться и подыхать во славу его. Это мой ДОЛГ, слышите, ДОЛГ! Я знаю, что никакой славы, никакого признания у меня не будет, но есть все-таки, есть для меня что-то поважней славы! Мой гений свят, слышите СВЯТ, или, там, АБСОЛЮТЕН для меня, он не нуждается ни в чьем признании! Пусть для него я единственный зритель и ценитель, но пусть лучше так, чем просто выбросить его, а самому жить, жрать и срать, делая вид, что ничего не было. Пусть лучше сдохнуть вместе с ним, только так я его не предам, только это я могу для него сделать! Я не согласен, НЕ СОГЛАСЕН пережить его. И пусть нет никаких доказательств, что у меня есть гений, - я не нуждаюсь ни в каких доказательствах. И пусть я эгоцентричен, труслив, слаб, жалок, но свой главный долг я выполню до конца, а на остальное мне наплевать. Никаких наград мне за это не будет - обойдусь и без них. Долг есть долг - его не обсуждают, вокруг него не препираются, а просто берут и выполняют, вот и все. А цена, которую тебе придется платить, - сколько надо, столько и заплатишь. Здесь не торгуются, не на базаре. И да, я знаю, что я такое, я слаб, не переношу страданий, и если бы я мог, я бы отдал все на свете, я бы отрекся от своего гения, я бы убежал. Но я НЕ МОГУ. Да, я слабак и трус, но я НЕ МОГУ. И я знаю, что это не поза, а так оно и есть. Любой герой хоть один раз на тысячу, да струсит, может струсить, я же - НИКОГДА. Я могу сто раз убежать, но все равно я возвращусь на прежнее место, - а это значит, что я и не убегал. И сдохну я как викинг - с мечом в руке. Разве этого мало? Разве есть в мире что-то более высокое, чем такая смерть? Трусливый, сопливый викинг, - но викинг! И моя голова свободна, - МНОЮ что-то движет. Не Я, слава богу, движу. И что бы я ни думал, от чего бы ни отрекался под неврозной пыткой, - рано или поздно я все равно выкрикну: "А все-таки она вертится!""
Снег лупит по стеклам, а он лежит, кутается в одеяло, зябнет, смотрит на окна, абсолютно черные, и еще не скоро они начнут синеть. Адски пылает люстра, ей помогает ночник; он включил весь свет, который мог. Безбрежный мрак, холод за окном, а он один в своей маленькой комнатке, и ему страшно, страшно.
Не бойся. Не бойся, сожмись в кулак, это произойдет очень быстро, и больше некому будет скулить и бояться. Это как блевать, ты же знаешь.
Месяц плывет, тих и спокоен...
Вставай, сука! На кого ты стал похож, посмотри на себя! Вставай, тварь, мразь! Ну!!!
Не спи никогда.
Фотография. На ней все люди, когда-либо жившие; смотрят, как с прощального школьного снимка. Людей больше нет, они сгинули навсегда. Осиротевший без людей Бог сидит, сгорбившись, закрыв лицо ладонями, и роняет слезы сквозь ладони. Ему будет сильно не хватать нас, оболтусов. Осиротевший, плачущий Бог - это и есть вечность. Навсегда, во веки веков.
К берегу залива прибило полосу ряски, почти малахитовую. И три камня недалеко от берега, и на каждом камне по чайке. А на другой день, уже при другом освещении, ряска уже не казалось малахитовой.
А сегодня на закате в заливе был разлит лак для ногтей. Млечно-розовый цвет. Залив был очень спокоен, чуть-чуть плескался. Камыш почти неподвижен. Ранняя осень. Никого нет.
А родители? Хоть раз за это время я подумал о них? Они ведь тоже живые. Нет. Тешил собственную дурь. И они уже пьют таблетки, капли. Мать пьет те же таблетки, что и я. Отец пьет другие. Я знаю - это антидепрессанты. Где мой отец, жизнелюбивый, открытый? Мрачный, тяжелый субъект. Особенно страшно смотреть, как он поднимается по лестнице. Как старик. И гости куда-то подевались... Мне-то все равно не поможешь, но хотя бы им-то я мог бы помочь? Или попытаться помочь? Я даже не думал об этом. Сжевал я их. Себя-то хоть понятно, но их-то за что?
Ну что ж... Достоевский, Ницше создавали опасные утопии, а я? "Я всего лишь убил слепого, чтобы воспользоваться его медяками..."
Раньше я презирал очень многих. Теперь нет. Пусть живут, пока им живется, пусть спасаются как могут, тешатся чем могут. Я понял, насколько легко пропасть, сгинуть в этой жизни. Дунет - и нет тебя. И я не могу их презирать. Чем бы дитя ни тешилось, лишь бы не сдохло.
Кстати, а что это было - самое страшное, о чем боялся подумать во время приступа? Вот что - осознание того, что ты обречен, приговорен уже с самого момента твоего рождения, и то, что тебе суждено - то суждено, и ничего с этим поделать нельзя, а суждена тебе страшная, кошмарная жизнь и такая же смерть. Предельно ясное, непоколебимое осознание этого. Вдруг увидеть свою судьбу, свою участь - и понять, что это действительно твоя участь. Эта участь - твоя. Вот это и было самое страшное.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16


А-П

П-Я