https://wodolei.ru/catalog/unitazy/rossijskie/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Но ведь и в ту пору цвели розы, ломоносы и глицинии, обвивающие оконные решетки, и тогда носили синие платья с красным узором, как моя мать. Стены нашего кафе были оклеены обоями в розовый цветочек. И в то роковое воскресенье тоже светило солнце. В этом немногословном и живущем по суровым канонам мире начало дня, вечера и смену времен года возвещают лишь нарушающие тишину хорошо знакомые звуки, связанные с жизнедеятельностью местных обитателей: колокол приютской часовни, по которому просыпаются и ложатся спать старики; гудок текстильной фабрики; шум машин в базарный день; лай собак и глухой стук заступа по весне.
Неделя складывается из дней, а каждый день знаменателен местным или семейным обрядом и популярной радиопередачей. Понедельник — день тяжелый, в понедельник доедают вчерашний обед и вчерашний хлеб, а по станции «Радио-Люксембург» слушают «Радио-крючок». Вторник — день стирки и «Королевы на один день», среда базарный день, в кинотеатре Леруа вывешивают афишу нового фильма, а по радио слушают «Квит или дубль». Четверг — день отдыха и новый выпуск «Лизетт». Пятница рыбный день, суббота — уборка и мытье головы. Воскресенье — обедня в церкви — главное событие дня, подчиняющее себе все остальное; смена носильного белья. Это день обновок, пирожных и прочих маленьких «радостей», день исполнения долга и удовольствий.
И всю неделю подряд, каждый вечер, в семь двадцать — радиопередача «Семья Дюратон».
А жизнь складывается из череды лет, и всему приходит свое время: первого причастия и первых наручных часов; первого перманента для девочек и первого костюма для мальчиков; первых месячных и права носить чулки; первого бокала вина за семейным обедом, первой сигареты, права оставаться среди взрослых, когда рассказывают фривольные истории; первой работы и первой вечеринки, права «выходить» и развлекаться по вечерам; воинской службы; неприличных фильмов; женитьбы и детей; черной одежды; отхода от дел; смерти.
И не нужно ни о чем размышлять, все свершается по давно заведенному порядку.
Люди обожают предаваться воспоминаниям. Каждый рассказ начинается с непременного: «А вот до войны…» или «Во время войны…» Ни одно семейное или дружеское сборище не обходится без воспоминаний о поражении, оккупации и бомбардировках, каждый присутствующий старается внести свою лепту в рассказ о той эпохе, вспоминая пережитую им панику или ужас, холодную зиму 42-го, брюкву, которой тогда кормились, и воздушные тревоги, старательно изображая при этом гул снижающегося бомбардировщика. Более лирические рассказы о массовой панике и бегстве завершаются неизменными фразами: «Если снова будет война, я уж теперь с места не сдвинусь», или «Упаси, Господи, пережить такое еще раз». Традиционные перепалки вспыхивают между отравленными газами во время войны 1914-го года и военнопленными 39–45 годов, которых обвиняют в трусости.
И все без конца обсуждают «прогресс» как непреодолимую силу, которой невозможно и бесполезно сопротивляться и которая наступает со всех сторон, вторгаясь в жизнь: пластик, нейлоновые чулки, шариковые ручки, мотороллер «Веспа», суп в пакетиках, да еще это всеобщее образование.
В двенадцать лет я жила по законам и правилам этого мира, не подозревая, что можно жить иначе.
Родители почитали святым делом наказывать и муштровать непослушных детей. Допускались все виды наказаний — от «затрещины» до «порки». Это вовсе не означало, что родители отличались особой злобностью или жестокосердием — важно было лишь не переступить меру и вознаградить ребенка в другом случае. Как часто, рассказывая о проступке своего отпрыска и суровом наказании, которому он был подвергнут, родитель гордо признавался: «Еще немного, и он бы уже не встал!» То есть и проучил как следует, и удержался вовремя, не доводя дело до роковых последствий. Опасаясь, что «я уже не встану», мой отец ни разу не поднял на меня руку и даже никогда не бранил меня, уступая эту роль матери: «Грязнуля! Дрянь! Ну погоди, жизнь тебе покажет!»
Все пристально следили за всеми. Каждый жаждал знать, как живут другие чтобы было о чем посудачить, но свою жизнь при этом держали под замком, дабы не давать поводов для сплетен. Сложная стратегия, сутью которой было «умение вытянуть как можно больше из других, не обронив при этом ни одного лишнего словечка». Любимейшее развлечение того времени себя показать и людей посмотреть. Ради этого ходили в кино, а вечерами шли на вокзал встречать поезда. Если где-то собиралась толпа, к ней нужно было тут же присоединиться. Праздничное шествие, велогонки, всякое зрелище радовало как повод потолкаться среди людей, а потом долго рассказывать, кто тут был и с кем. Чужое поведение вызывало жгучее любопытство. Люди старались не пропустить ни одного брошенного невзначай взгляда, разгадывать тайные мотивы каждого поступка, а затем, накапливая и анализируя свои наблюдения, сочиняли истории чужих жизней коллективный роман, в который все вносили свою лепту: кто фразу, кто — деталь, чтобы потом, встретившись во время застолья или в магазине, подвести окончательный итог: «Вот этот человек стоящий», а «этот недорогого стоит».
Во время таких разговоров каждый факт, поступок или жест подвергали строгой оценке, исходя из привычных представлений о «добре» и «зле»: что дозволено и даже положено, а что совершенно недопустимо. Всеобщее неодобрение вызывали разведенные, коммунисты, супружеские пары, живущие в гражданском браке, матери-одиночки, пьющие женщины, нерадивые хозяйки, женщины, которых стригли наголо после Освобождения После окончания второй мировой войны во Франции наголо стригли и подвергали публичному позору женщин, которые сожительствовали с немецкими оккупантами.

и др. Более сдержанно осуждали девушек, забеременевших до свадьбы, мужчин, развлекающихся в кафе (хотя развлекаться было позволительно только детям и молодым холостякам), и мужское поведение как таковое. Дружно восхваляли усердие в работе, прощая за него прочие недостатки: «Пьет, но трудяга». Здоровье почитали неотъемлемым свойством, данным человеку от природы, и в словах «она все здоровье потеряла» звучало не только сочувствие, но и осуждение. Заболел — сам виноват, не сумел уберечься от судьбы. И очень неохотно признавали за соседями право на серьезное недомогание, подозревая их в желании поплакаться.
В любых россказнях непременно всплывали какие-нибудь ужасы — как предостережение от несчастий, которые поджидают на каждом шагу, хотя ни у кого не было твердой уверенности, что можно уберечься от болезни или несчастного случая. Ввернув какую-нибудь зловещую деталь, создавали жуткую и незабываемую картину: «Она уселась на двух гадюк» или «у него в голове кость гниет». В любую, самую мирную историю обязательно вкрадывалась смертельная опасность: дети безмятежно играли с блестящим предметом, а это оказался «осколок снаряда» и т. д.
Чувствительные, принимающие все близко к сердцу люди вызывали удивление и любопытство. Куда больше уважения внушало горделивое утверждение: «А я и глазом не моргнул».
Людей ценили за общительность. Приличествовало быть простым, прямодушным и учтивым. Незыблемому правилу вежливо приветствовать друг друга при встрече не подчинялись только «несмышленые» дети и «грубияны» рабочие. Стоило кому-то возлюбить одиночество и он тут же рисковал прослыть «медведем». Жить одному (презрение холостякам и старым девам!), ни с кем не разговаривать — значит, не подчиняться человеческому предназначению: «Живут как дикари!» Да еще демонстративно не интересоваться самым интересным — чужой жизнью. То есть нарушать извечный обычай.
При этом все дружно недолюбливали чересчур назойливых людей, которые дневали и ночевали у друзей и соседей: о гордости тоже не пристало забывать.
Превыше всего ценилась учтивость: она служила главным мерилом общественного мнения. Учтивость, в частности, предписывала: за обед воздавать обедом и за подарок — подарком; строго соблюдать старшинство в новогодних поздравлениях; не беспокоить людей, заявляясь в гости без предупреждения и надоедая бесцеремонными расспросами; не обижать отказом принять приглашение или попробовать предложенный бисквит и т. д.
Правила вежливости требовали быть учтивым, не проявляя при этом любопытства: проходя по общему двору, не полагалось заглядывать в чужие дома не потому, что не хочется туда заглянуть, а потому что чужое любопытство не должно быть замечено. Взаимные приветствия во время уличной встречи: поздоровались с вами или нет, и если да, то с какой интонацией — сдержанно или сердечно, замедлили шаг, чтобы пожать руку или буркнули что-то на ходу все эти нюансы придирчиво анализировали: «Он, видно, меня не заметил», «юн, должно быть, спешил». Люди не прощали тех, кто пренебрегал окружающими: «Да он ни на кого не смотрит!»
Но в семьях — между мужем и женой, родителями и детьми — вежливость и прочие церемонии казались совершенно излишними и даже вызывали недоверие как признаки затаенной злобы и лицемерия. Грубость, ожесточение, перебранки были самым привычным делом в семейных отношениях.
Быть, как все — вот главная задача и всеобщий идеал. Оригинальность воспринимали как эксцентричность и даже чокнутость. Всех собак нашего квартала звали Мике или Боби.
В кафе-бакалее наша жизнь протекает на глазах у людей, которых мы называем клиентами. Они видят, как мы едим, ходим к службе, а я — в школу, слышат, как мы моемся в углу кухни, справляем нужду в ведро.
Постоянная жизнь на виду у посторонних обязывает нас вести себя прилично (не ругаться, не произносить бранных слов и не отзываться дурно о других), не выражать вслух своих чувств — ни гнева, ни горя, утаивать все, что может вызвать зависть, любопытство или стать поводом для сплетен. Мы многое знаем о наших клиентах, источниках их существования и образе жизни, но негласное правило требует, чтобы они не знали о нас ничего или как можно меньше. Итак, «на людях» ни в коем случае нельзя проговориться, сколько заплачено за ботинки, жаловаться на боли в животе или рассказывать о хороших отметках, полученных в школе — отсюда привычка торопливо прикрывать тряпкой торт и прятать бутылку вина под стол, если пожаловал неожиданный клиент. А для семейных ссор выбирать время, когда все клиенты расходятся по домам. Иначе что о нас подумают?
Среди жизненных правил, обеспечивающих коммерческое процветание, некоторые касались меня: громко и четко здороваться, входя в магазин или кафе; всегда первой здороваться при встрече с клиентами; не передавать им задевающие их сплетни, никогда не говорить ничего дурного о клиентах и других торговцах; никому не называть сумму дневной выручки; не воображать и не выставляться.
Мне хорошо известно, что ожидает мою семью, если я осмелюсь хоть в чем-то нарушить этот кодекс: «Мы из-за тебя всех клиентов потеряем, а там и вовсе разоримся».
Припоминая законы того мира, в котором я жила в свои двенадцать лет, я испытываю странное ощущение — будто стала невесомой и парю в замкнутом пространстве, как бывает у меня во сне. В памяти всплывают непонятные и тяжеловесные слова, похожие на камни, которые невозможно сдвинуть с места. Бесцветные и полностью утратившие тот смысл, который дает им словарь. Закостеневшие и не волнующие воображение. В эти слова, неразрывно связанные с предметами и людьми моего детства, я уже не могу вдохнуть жизнь. Свод законов, и ничего больше.
В 52-м году мою фантазию будили совсем другие слова — «Королева Голконды», «Вечерний бульвар», «Королева Голконды» — популярный в те годы роман, публиковавшийся с продолжением. Голконда — древний индийский город возле Хайдарабада, разрушенный в 1687 г, и ставший символом несметных богатств. «Вечерний бульвар» — американский фильм.

ice-cream, pampa. С годами они не обрели тяжеловесности булыжников, а сохранили легкость и экзотичность той поры, когда означали для меня что-то неизведанное и загадочное. А как меня сводили с ума эти определения из женских романов (если вид, то непременно гордый, а тон угрюмый, спесивый, высокопарный, саркастический, резкий), которые я никак не могла соотнести ни с одним реальным персонажем из моего окружения. Мне кажется, я всю жизнь так и пишу усвоенным мною в детстве сухим языком, не обогащая его со временем новыми словами и синтаксисом, которые в ту пору мне были просто недоступны. Я никогда не познаю волшебной силы метафор и наслаждения от стилистических изысков.
В нашем обиходе почти не было слов для выражения чувств. «Я был дурак-дураком», — говорили, когда обманывались в своих ожиданиях, или: «Я чуть не сгибла», так выражали сожаление о недоеденном пирожном и печаль по умершему жениху. Да вот еще свихнуться. Язык чувств мне открывали песни Луиса Мариано и Тино Росси, сентиментальные романы со счастливым концом Делли и романы, которые из номера в номер публиковали журналы «Пти эко дела мод» и «Ла ей ан флер».

* * *

Теперь мне хочется воскресить мир частной католической школы, где я проводила большую часть времени и которая самым властным образом определила мою жизнь, объединяя два непримиримых начала и идеала — религию и жажду познания. В нашей семье я одна училась в частной школе, мои кузены и кузины, жившие в И., ходили в общедоступную школу, как и все девочки нашего квартала, за исключением двух-трех более старшего возраста.
Массивное темно-красное кирпичное здание пансиона занимало целый квартал на тихой и мрачной улице в центре И. Напротив — слепые фасады складов, которые, скорее всего, принадлежали ПТТ. ПТТ — почта, телеграф, телефон.

На нижнем этаже школы вместо окон — несколько отверстий для света и две всегда закрытые двери. Через одну входили и выходили ученицы, за ней шел крытый, обогреваемый двор, из которого попадали в часовню.
1 2 3 4 5 6 7 8 9


А-П

П-Я