Все замечательно, цена порадовала 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Человек всего-то копейку стоит, а для вас еще дешевле, еще мельче. Неужто откажетесь от такого замечательного соблазна? Душа трепещет от такой невероятной возможности. Ведь это же в вашей породе, в сути, в вашей человеческой программе — унижать ближнего, стоящего чуть ниже вашего места на социальной лесенке! Ведь тот, кто творит чудеса жестокости, сам не почувствует так остро надругательство над самим собой. Как, а?
Тут я с великим удовольствием придал себе такой требовательный вид, что все, кто сидел за столом, даже как-то вздрогнули, а один вроде бы подпрыгнул и запищал от восторга. Да и как тут не запищать, если почувствовал, что имеешь право втоптать глубоко в грязь тысячи своих соплеменников. Я оглядел публику. Она благоговейно внимала моим словам, при этом смачно поглощая заморские деликатесы. Из бутылок лилось вино, ножи и вилки скрежетали по фарфору. Один чудак пытался прожевать огромный кусок свинины, он работал не только челюстями, но и руками — вталкивая мясо в прожорливую пасть. «Ну и чудовище», — мелькнуло в голове, и я, указывая на него пальцем, открыто хихикнул. Другие тут же поддержали меня с еще большим энтузиазмом. «Если бы я не обратил на этого типа никакого внимания, никому из них не пришло бы в голову с таким усердием и так яростно заржать».
— Чтобы посмотреть на вас в деле, измерить ваше презрение к копеечному люду, степень вашей звериной жестокости — продолжал я, в душе насмехаясь, — чтобы выявить среди вас победителя, выдать немалую премию — семизначную зелененькими, предлагаю, господа, обзавестись копеечными душами и где-нибудь на Среднерусской возвышенности на манер восемнадцатого века обзавестись поместьем. Тысяча, а то и больше собственных крепостных, часть из них молоденькие дамы, недурные собой, как сегодня говорят — сексапильные, а у тебя над всеми право первой ночи, власть на все время суток. Один из крепостных умен, у другого руки золотые, третий — поэт, архитектор, музыкант, кружевница, а ты всем — бесспорная голова. Они живут одной мыслью, одной страстью — ублажать тебя. Других помыслов быть не может! А тебе все их таланты нипочем. Их рукоделие, клавесин, строки сочинений тебе никак не нужны. Тьфу на все эти анахронизмы! Ты испытываешь необыкновенный кайф, блаженный восторг совсем другого порядка. Настоящего, человеческого! Чудовищная жестокость по отношению к плебсу доставляет вам неслыханное удовольствие. Помните, как у Гюго: неугодных сыновей опускали в глиняные кувшины, чтобы они становились горбатыми карликами. Или у Достоевского — турки подбрасывали новорожденных славян и накалывали их на кинжалы. Или как отставной генерал-помещик травил собаками семилетнего мальчишку на глазах обезумевшей матери? Или Салтычиха… Вот ты, Чертков? Или ты, Борис Борисович Пустынь? Даешь согласие взять в аренду двадцать тысяч гектаров плодородной земли, купить пять тысяч бывших соотечественников из южных или среднеазиатских республик и начать восстанавливать великие традиции российского имперского дворянства? Без земли, без крепостных, без жестокости, наливок и немецкого управляющего русский человек никак не состоится. Ведь именно в этом заключается наша национальная особенность. Что скажешь? Или тема К — кии тебя больше интересует?
— За наших русских в Липецкой, Курской, Пензенской областях можно значительно меньше заплатить. Зачем доллары изводить? Нынче на селе за мешок картошки любой в батраки пойдет. К чему живой вес неизвестно откуда возить, деньги на транспорт расходовать, — деловитым тоном, как бы даже размышляя, вставил господин Пустынь. Он был невысокого роста, полноват, с бриллиантовой булавкой в галстуке. — В проект К — кии я решил выделить три миллиона, но и тема крепостных меня заинтересовала. Тут на многом можно сэкономить: одни путаны около миллиона каждый год из меня выгребают. Не лучше ли молодых служанок за мешок картошки из наших деревень выкупить? И полная уверенность, что, кроме тебя, в их постель никто не залезет, — задумчиво продолжил он.
— Да-с, высокая грудь горничной, ее кроткий взгляд может вызвать самые невероятные фантазии, — усмехнувшись, заметил я. — И стесняться никак не придется: собственность! В любой момент она к твоим услугам! И экономия опять таки… Как же иначе капитал прирастает?
Борис Борисович побарабанил по столу короткими пухлыми пальчиками, отпил вина и мечтательно прикрыл глаза. На его щеках проступили красные пятна, губы словно что-то нашептывали, нос сопел, глаза сузились. Лицо выражало полнейшее удовольствие.
— Ну а ты, Чертков, что на уме держишь? — наседал я. — Вон Борис Борисович уже бредит женскими душами. Разворошил я его скромный ум великолепной идеей. Ты-то что скажешь? Впрочем, ой как любишь помалкивать, словно я не знаю эти твои наклонности. Прекрасно знаю-с! Да ты не скрываешь своих капризов! Я ведь не раз говорил, что это меня нисколько не коробит. Почему я тебя рядом держу? Для того чтобы над тобой посмеиваться. Без всякого повода в любой момент подзатыльник дать. Для собственного благодушия оскорблять тебя самым невероятным образом. На что же еще такой дурак, как ты, нужен?
Лев Александрович не отвечал. С испуганным удивлением он остановил взгляд на моей руке, лежащей на его плече. Его загорелая шея была напряжена, над стягивающим ее воротничком вздулись вены. Потом он опустил глаза и на белоснежной салфетке написал: «Один миллион долларов в проект Трепова. Лев Чертков». После чего произнес: «Тема быстрых денег меня больше занимает, чем фольклорные фантазии. — Впрочем, ловлю себя на мысли, что ваши удивительные способности уговаривать людей на всякие авантюры, навязывать им свои идеи и волю опять сломят меня!» — Тут его тонкие брови нахмурились, он опустил глаза и в волнении еле слышно бросил: — Я совсем иного ищу, о другом мечтаю, но почему-то почти всегда по-вашему наущению поступаю, участвуя во всех ваших бесконечных историях и играх. Как вырваться из-под гусятинского влияния?»
— А что, тебе действительно этого хочется — вырваться из под гусятинского влияния? — презрительно передразнил я. — Что ты без меня, Лева? Протухшая котлетка, муха на навозной куче. Кто дал тебе возможность заработать, кто слушает твое нудное нытье, кто прощает тебе пристальные взгляды на раскосых мужчин? Кем ты вообще был до знакомства со мной? Уличный гей в лохмотьях, у которого единственной горячей пищей была сперма. Встань из-за стола и пошел вон! «Ищи иное, о другом мечтай …» Поэт! — брезгливо закончил я.
На Черткова нашло глубокое уныние. Он медленно встал, надеясь, что кто-нибудь из сидящих за столом его остановит. Но все молчали, смотрели в тарелки или по сторонам, и он поплелся к выходу. «Далеко не уйдет, — мелькнуло в меня в голове, — потопчется в фойе, разляжется на диване, подумает, начнет поругивать себя и вернется. Ведь в его сознании все, кроме секса, — это оглядка на мои представления. Куда бежать от чужого мира, ставшего собственным? Через тридцать минут усядется на прежнее место. Опять, ха-ха, предоставит возможность позубоскалить. Без такой публики я бы помер со скуки или взорвал этот ненавистный мир! Поэтому мне почти всегда хочется загружать их сюжетами нескончаемых страданий, погружать их в липкий запах тления, заставлять их слышать скрежет прожорливых челюстей смерти, лязг ножей, затачиваемых для свежевания плоти. Тут мне в голову пришли строки Альфонса Алле из «Скучающего паши». Мне тоже захотелось стать свидетелем (нет-с, господа, пока еще не исполнителем) свежевания дьявольски сексуальной белокурой красотки. Encore! Encore! Encore! (франц. «Еще, еще, еще»). Продолжай, продолжай, Иван Степанович, — говорил я себе, — получай удовольствие от быстротекущей жизни. Новаторский пыл отрицания христианской нравственности поддерживай сюжетами, растлевающими новые поколения соблазном вседозволенности. Манифестом должен стать культ тотальной потехи над человеком, этим уязвленным существом. Я ощущаю не простое безразличие к его страданиям, не яростную жестокость по отношению к окружающему, — нет, тут саркастическое надругательство над всем чисто человеческим. Живи с одним желанием — получать удовольствие и situo huozhuai, что означает «настойчивотащи за собой собственное представление о том, как нужно существовать». Прошлый романтизм жизни продолжай предавать анафеме, штурмуй все лирическое, все ортодоксально красивое, воспетое, гармоничное. Никакого гуманизма Толстого и Микеланджело, Томаса Манна и Шолохова, Бальзака и Шекспира. Ты избрал свой поведенческий лейтмотив, вот и оставайся с ним, будь предан ему до конца, служи ему, как некогда твои предки поклонялись идолам… А законное, христианское, традиционное, вековое, так сказать красивое — гони из себя всеми силами души и интеллекта! Блерио был прав, восклицая: «Прогрессу нужны трупы! Много трупов!» Повторять эту мысль следует всю жизнь, игнорируя оплеухи, окрики и тумаки «Человек — это тьфу! Он сам не знает, для чего существует. Спросите любого — для чего, почему именно он рожден и живет, и он разведет руками или того хуже — вякнет какую-нибудь глупость: „ради детей“, или „во имя торжества коммунизма“, или „чтобы заработать миллионы, перетрахать всех женщин, утонуть в опийном облаке, сыграть роль пройдохи, стать известным“ и так далее. А я, в ожидании всеобщего краха, не нахожу ничего интереснее, чем издеваться над ними. И тут меня совершенно не смущает гневное осуждение публики. В этом случае мне всякий раз хочется бросить: „Свист возмущения — это доказательство вашей никчемности! Ироды! Временщики! Ваше время заканчивается!“
Только такое отношение подтолкнет человека жить в самом себе, и лишь в этом случае он может стать центром собственного представления, а не его частичкой. Чтобы стать подобным мне, он прежде всего должен слушать и видеть самого себя, восхищаться собственным разумом и давать преференции личному удовольствию, а уж потом вспоминать про окружающий мир. Это динамичное балансирование между самим собой и вне себя должно приобрести ритмы безумия и покоя, возбуждения и печали. Кто захочет осудить, оспорить — пожалуйста. Но я-то знаю, что прав! Тут я почувствовал, что мое красивое загорелое лицо сияет торжеством победы. «Они на меня смотрят с восхищением, — отметил я. И громко заключил: — Да-с, господа, я всегда прав! А это обстоятельство превосходно меня утешает меня!» — бросил я милостиво, еще ярче сверкая глазами.
А, тут еще Рубашкин за столом сидит, — опять глянул я на свое окружение. Пора его в оборот брать. Тоже превосходный типчик. Гурман, с великим аппетитом ест третью порцию печени. До этого опустошил по розетке черной и красной икры, заглотнул тушку малосольного лосося, нарезки осетра, ножки фазана, блюдце имбиря, тарелку овощей на гриле, королевских лангустов в чесночном соусе… (Да-с, я за всем всегда слежу. Тут не в расходах дело, для меня огромное удовольствие замечать слабости и пороки каждого. Ведь я так замечательно отличаюсь от этого люда! Ах! Ах! Дорогой ты мой я сам!)
— Алло, Буфет (кличка Сергея Сергеича Рубашкина), чем это мозги твои заняты?
— Ха-ха, роскошью и блеском зала. Великолепно! Царственно!
— Как же это получается, твой рот занят печенью, потому что мозги заняты блеском роскоши?
— Ох, не соображаю я, дорогой Иван Степанович. Все так удивительно сверкает. Волшебство! — еле ворочая языком и тяжело дыша, проговорил он.
«Яркий свет мешает этому типчику окунуться в поиски самого себя. Его бы в подвал, к крысам, к объедкам грызунов. Ох, ох, как необыкновенно думалось бы там о проблемах собственного я», — злорадно пришло мне на ум.
— Скажи, голубчик, — начал я свою атаку, — мне представляется, что на вечеринках, на которые ты бываешь приглашен, твой аппетит звереет и ты поедаешь все, что видишь. А когда сам платишь за ужин, то тяга к деликатесам у тебя значительно скромнее или отсутствует вовсе. Чем можешь объяснить такую особенность?
— Значит, я прожорлив в гостях и ограничиваю себя в еде за собственным столом? Честно говоря, никогда не замечал, — Рубашкин с трудом проглотил кусок печени, его кадык опустился вниз под самую шею, застрял там, потом вернулся на прежнее место, и Сергей Сергеич, жадно вдохнув, продолжал. — В кругу пригласивших меня друзей я, действительно, излишествую, чтобы показать степень своего особого удовольствия быть рядом с ними. Ведь в России демонстрировать воздержание к яствам и напиткам — плохой тон. Да тут не только желудок можно вспомнить, а вообще подумать: к чему у нас воздержание поощряется? К насилию? Нет! К хамству? Нет! К лести? Нет! К богатству? Нет! К сексу? Нет! К расточительству? Нет! К криминалу? Тоже нет! Может, вы знаете, какое у нас, русских, воздержание поощряется? К чему? Мне лично в голову приходит лишь стабилизационный фонд. В нем уже более ста пятидесяти миллиардов долларов, а на затраты мучительное табу. Кремль у всех нищих воздержания требует. «Для чего вам деньги сегодня? Вы же привыкли нищенствовать! Ждите, мы знаем, когда время наступит. Тогда получите…» Но еще большего воздержания требуют у нас к политической власти! Тут тоже — не замахнись и видов никаких не имей. Забудь, что можно быть избранным, и не мечтай въехать в Кремль! Но больше же ничего! Вот как! Других никаких феноменов нет. Все открыто для потребления! Поэтому народ наш — за безмерное владение. За безграничное пользование! За неумеренное поглощение! А я как все! Вон какой аппетит за вашими столами! Ножи и вилки гостей отстукивают непрекращающийся гастрономический парад победы! Так что если бы я сейчас здесь ни к чему не притронулся или взял лишь кусочек балычка либо хвостик стерляди, вы бы очень даже изумились: «Стол завален вкуснятиной, а вы взяли кусочек рыбки. Неуважение какое-то». Так, Иван Степанович? Вы же обязательно обиделись бы?
Я прослушал Рубашкина и понял, что атака на его сознание не получилась. Отбился, мерзавец! Виртуозно отвел мои претензии. Продемонстрировал недурной серый материал-с!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12


А-П

П-Я