https://wodolei.ru/catalog/unitazy/deshevie/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Бернанос Жорж
Дневник сельского священника
ЖОРЖ БЕРНАНОС
Дневник сельского священника
Перевод Л. ЗОНИНОЙ
I
У меня приход как приход, ничего особенного. Все приходы на одно лицо. Теперешние, естественно, приходы. Я сказал вчера об этом норанфонтскому кюре: добро и зло здесь в равновесии, но только центр их тяжести лежит низко, очень низко. Или, если предпочитаете, добро и зло наслаиваются одно на другое, не перемешиваясь, как жидкости разной плотности. Г-н кюре расхохотался мне в лицо. Это хороший священник, очень добрый, отечески благорасположенный, в архиепископстве он слывет даже вольнодумцем, немного опасным. Его шуточки веселят всю епархию, и он сопровождает их настойчивым взглядом, как он считает - живым, но, по-моему, таким, в сущности, усталым, измученным, что хочется плакать.
Мой приход снедает уныние, точнее не скажешь. Как и множество других приходов! Уныние снедает их у нас на глазах, и мы тут бессильны. Возможно, не далек день, когда эта зараза коснется и нас, мы обнаружим в себе раковую опухоль. С нею можно жить очень долго.
Эта мысль пришла мне в голову вчера на дороге. Моросил мелкий дождичек, из тех, что впитываешь легкими и влага заполняет тебя, проникая до самого нутра. С сенваастского откоса деревня вдруг увиделась мне такой придавленной, такой жалкой под мерзким ноябрьским небом. Вода курилась над ней со всех сторон, и деревня точно прикорнула там, в струящейся траве, как несчастное обессилевшее животное. Какая же это малость, деревня! И эта деревня была моим приходом. Она была моим приходом, а я был бессилен ей помочь и печально смотрел, как она погружается во тьму, исчезает... Еще несколько минут, и я уже не буду ее видеть. Никогда прежде я не ощущал с такой пронзительной болью ее одиночество и мое собственное. Я думал о скотине, сопение которой слышалось в тумане, о пастушонке, который, возвращаясь из школы с ранцем под мышкой, скоро погонит коров по вымокшему пастбищу к теплому, душистому стойлу... И она, деревня, казалось, также ждала - без большой надежды, - что после стольких ночей, проведенных в грязи, придет хозяин и поведет ее к какому-то несбыточному, непостижимому приюту.
Я отлично понимаю, что все это бредни, я и сам не принимаю их вполне всерьез, так, грезы... Деревни не подымаются на зов мальчишки-школьника, как коровы. Ну и пусть! Вчера вечером, мне кажется, найдись какой-нибудь святой - она бы пошла за ним.
Итак, я говорил себе, что мир снедаем унынием. Естественно, нужно немного призадуматься, чтобы отдать себе в этом отчет, так сразу не увидишь. Это вроде как пыль. Ходишь, бродишь, занятый своим делом, и не замечаешь ее, дышишь ею, пьешь ее, ешь, но она так тонка, так въедлива, что даже на зубах не скрипит. Стоит, однако, остановиться хоть на мгновение, она покрывает твое лицо, руки. Нужно суетиться без устали, чтобы этот дождь пепла не осел на тебе. Вот мир все и суетится.
Мне скажут, пожалуй, что мир давным-давно свыкся с унынием, что уныние подлинно удел человеческий. Возможно, семена его и были разбросаны повсюду и взошли местами, на благоприятной почве. Но я спрашиваю себя, знавали ли люди и прежде такое всеобщее поветрие уныния? Недоносок отчаяния, постыдная форма отчаяния, эта проказа, нет сомнения, - своего рода продукт брожения разлагающегося христианства.
Ясное дело, такие мысли я держу про себя. Но не стыжусь их, однако. Я даже думаю, что меня хорошо бы поняли, слишком хорошо, пожалуй, для моего спокойствия - я хочу сказать, для спокойствия моей совести. Оптимизм наших владык давно омертвел. Те, кто все еще проповедуют его, поучают по привычке, сами в него не веря. На малейшее возражение они отвечают понимающей улыбкой, словно извиняясь. Старых священников не проведешь. Пусть внешние формы и неприкосновенны, пусть соблюдается верность исконному словарю, сами темы официального красноречия уже не те. Люди постарше нас замечают перемены. Прежде, к примеру, в соответствии с вековой традицией, епископское послание непременно завершалось осторожным намеком - убежденным, конечно, но осторожным - на грядущие преследования и кровь мучеников. Теперь предсказания такого рода делаются реже. Уж не потому ли, что их осуществление представляется довольно вероятным?
Увы! В священнических домах все чаще слышишь словечко из так называемых "окопных" - этот отталкивающий жаргон, не знаю как и почему, казался забавным старшему поколению, но моих сверстников от него коробит, так он уродлив и скучен. (Поистине удивительно, впрочем, с какой точностью мрачные образы этого жаргона выражают мерзкие мысли, но только ли в окопном жаргоне дело?..) Все кругом только и твердят, что главное - "не вникать". Господи! Но мы ведь созданы для этого! Я понимаю, на это есть высшие духовные лица. Ну а кто их, наших владык, информирует? Мы. Так что, когда превозносят послушание и монашескую простоту, мне, как я ни стараюсь, это не кажется убедительным...
Все мы, если велит наставник, способны чистить картошку или ухаживать за свиньями. Но приход не монастырь, тут одной добродетели мало! Тем более что они ее даже не замечают, да, впрочем, им и не понять, что это такое.
Байельский протоиерей, уйдя на покой, стал частым гостем в Вершоке у достопочтенных отцов картезианцев. Одна из его лекций, на которой господин декан предложил нам присутствовать почти в обязательном порядке, так и называлась: "Что я видел в Вершоке". Мы услышали немало интересного, даже увлекательного, вплоть до самой манеры изложения, поскольку этот очаровательный старец сохранил невинные причуды бывшего преподавателя словесности и холил свой стиль не меньше, чем руки. Казалось, он надеется, впрочем не без опаски, на весьма маловероятное присутствие среди своих слушателей в сутанах г-на Анатоля Франса и словно бы испрашивает у того снисхождения к Господу Богу во имя гуманизма, расточая многозначительные взгляды, двусмысленные улыбки и изящно отставляя мизинчик. Церковное кокетство такого рода было, наверно, модным в девятисотые годы, и мы постарались отдать дань его "меткости", хотя он ровным счетом ни во что не метил. (Я, возможно, слишком груб по природе, слишком неотесан, но, признаюсь, образованные священники мне всегда были противны. Общение с высокими умами - это, в сущности, тот же званый обед, а лакомиться на званом обеде под носом у людей, умирающих с голоду, недостойно.)
Короче, г-н протоиерей поведал нам уйму всевозможных историй, как принято выражаться, "анекдотов". Думаю, смысл их я понял. К сожалению, все это тронуло меня меньше, чем мне бы хотелось. Не спорю, никто так не управляет своей внутренней жизнью, как монахи, но все эти пресловутые "анекдоты" вроде здешнего вина - его нужно пить на месте, перевозки оно не терпит.
Возможно также... должен ли я об этом говорить?.. возможно также, что когда такая небольшая группа людей живет день и ночь бок о бок друг с другом, она невольно создает благоприятную атмосферу... Мне и самому доводилось бывать в монастырях. Я видел, как монахи, распростершись ниц, смиренно выслушивали, не пытаясь даже возражать, несправедливые поучения какого-нибудь настоятеля, который старался сломить их гордыню. Но в этих обителях, куда не долетает эхо внешнего мира, сама тишина приобретает такое особое качество, такое поистине поразительное совершенство, что слух, обострившийся до чрезвычайности, мгновенно улавливает малейший трепет... Иная тишина в зале капитула дороже аплодисментов.
(В то время как епископское увещевание...)
Я перечитываю первые страницы своего дневника без всякого удовольствия. Разумеется, я немало передумал, прежде чем решился завести его. Но это меня отнюдь не успокаивает. Для человека, привыкшего к молитве, размышления слишком часто не более чем алиби, скрытый способ утвердить себя в определенном намерении. Рассудок легко оставляет в тени то, что мы желаем там спрятать. Мирянин, раздумывая, взвешивает твои возможности, это понятно! Но о каких возможностях может идти речь для нас, коль скоро мы раз и навсегда прияли грозное присутствие божественного в каждом мгновении нашей ничтожной жизни? Пока священник не утратил веры, - а что от него останется, если он ее утратит, ведь тем самым он отречется от себя? - он не может даже составить ясного представления о своих собственных интересах, представления столь же прямого - хотелось бы даже сказать: наивного, непосредственного, как человек, живущий в миру. Взвешивать свои возможности да зачем? Против бога не играют.
Получил ответ от своей тетки Филомены, в конверт вложены две стофранковые купюры, - этого как раз хватит на самые неотложные расходы. Деньги утекают у меня между пальцами, как песок, просто ужасно.
Надо признать, что я делаю непоправимые глупости! Так, например, эшенский бакалейщик г-н Памир, человек порядочный (двое из его сыновей священники), сразу же принял меня очень дружелюбно. Он, впрочем, постоянный поставщик моих собратьев. Когда бы я ни зашел к нему, он непременно потчевал меня в задней комнате своей лавки хинной водкой и печеньем. Мы подолгу с ним беседовали. Времена для него сейчас трудные, одна из дочерей все еще не устроена, а оба младших мальчика, студенты католического института, немало ему стоят. Короче, как-то, принимая мой заказ, он сказал с милой улыбкой: "Я добавлю три бутылки хинной, у вас хоть краска появится в лице". Я, по глупости, решил, что это - подарок.
Бедняк, который двенадцати лет прямо из нищего дома попал в семинарию, так никогда и не узнает цену деньгам. Я полагаю даже, что нам трудно сохранить честность в деловых вопросах. Лучше уж вовсе не рисковать и не играть, пусть даже и невинно, с тем, что большинство мирян считают не средством, но целью.
Вершинский священник, не всегда отличающийся тактом, счел нужным шутливо намекнуть г-ну Памиру на это небольшое недоразумение. Тот искренне огорчился. "Я всегда рад господину кюре, - сказал он, - пусть заходит ко мне почаще, мы не откажем себе в удовольствии выпить вместе. Я, слава богу, от одной бутылки не обеднею. Но дела есть дела, я не могу раздавать свой товар даром". А г-жа Памир, кажется, добавила: "Нас, коммерсантов, ведь тоже положение обязывает".
Сегодня утром принял решение, что буду вести дневник не дольше года. Ровно через двенадцать месяцев, 25 ноября, я сожгу эти листки и постараюсь о них забыть. Но это решение, принятое после обедни, успокоило меня ненадолго.
Я не испытываю угрызений совести в прямом смысле слова. Мне не кажется, что я делаю что-то дурное, отмечая здесь день за днем с полной откровенностью скромнейшие, ничтожнейшие секреты жизни, в которой, впрочем, нет ничего тайного. Из того, что я закрепляю на бумаге, мой единственный друг, которому мне еще случается открывать душу, не узнал бы обо мне ничего существенно нового, к тому же я никогда бы не осмелился, я это ясно чувствую, написать все то, что поверяю каждое почти утро Богу без всякого стыда. Нет, на угрызения совести это не похоже, тут скорее какой-то безотчетный страх, инстинктивная настороженность. Когда я впервые положил перед собой эту школьную тетрадку, я попытался сосредоточиться, заглянуть в себя, как делаешь, проверяя свою совесть, перед исповедью. Но этим внутренним взором, обычно таким спокойным, проницательным, пренебрегающим мелочами и устремленным к главному, я увидел не свою совесть. Казалось, он скользил по поверхности какой-то другой совести, мне до той поры неведомой, по какому-то замутненному зеркалу, и мне вдруг стало страшно, что я увижу в нем лицо, - чье? не мое ли? - лицо вновь обретенное, забытое.
О себе должно говорить с неколебимой суровостью. Откуда же у меня, при первой попытке понять себя, эта жалость, эта нежность, эта душевная размягченность и эти слезы, подступающие к горлу?
Вчера был у торсийского кюре. Это хороший священник, очень добросовестный, пожалуй несколько чересчур практичный, сын богатых крестьян, он знает цену деньгам и поражает меня своим мирским опытом. В наших кругах ему прочат пост эшенского благочинного. Держится он со мной как-то непонятно - не терпит душевных излияний и умеет отбить к ним всякую охоту громким добродушным смехом, впрочем, в этом смехе куда больше понимания, чем кажется. Господи, как бы мне хотелось быть таким здоровым, мужественным, уравновешенным! Но, полагаю, он относится снисходительно к моей, как он называет, чрезмерной чувствительности, поскольку знает, что я вовсе не чванюсь ею, о нет! Я давно уже знаю разницу между истинной жалостью святых сильной и мягкой - и тем детским страхом, который испытываю сам перед чужими страданиями.
- Не очень-то хорошо вы выглядите, мой милый!
Надо сказать, что я все еще не пришел в себя после сцены, которую мне закатил в ризнице несколько часов назад старик Дюмоншель. Господь ведает, что я охотно давал бы даром, вместе со своим временем и трудами, бумажные ковры, побитые молью драпировки и сальные свечи, за которые сам плачу втридорога поставщику его преосвященства, хотя они истаивают, не успеешь их зажечь, шипя, как жир на сковородке. Но тариф есть тариф: что я могу тут поделать?
- Вы должны были вышвырнуть этого субъекта за дверь, - сказал он мне.
И на мои возражения:
- Вышвырнуть, и точка! Знаю я вашего Дюмоншеля: у старика водятся денежки... Его покойная жена была вдвое богаче, чем он сам, - справедливо поэтому, чтобы он похоронил ее прилично! Все вы, молодые священники...
Он побагровел и глянул на меня сверху вниз.
- Не знаю, что течет в жилах у вас, молодых! В мое время из священника воспитывали деятеля церкви - не хмурьте брови, мне хочется вас отшлепать, да, деятеля церкви, понимайте это, как хотите, главу прихода, хозяина, человека, призванного руководить. И эти люди держали край в своих руках, им достаточно было кивка головы. Да, знаю, знаю, что вы мне скажете: они хорошо ели, не хуже пили и не брезговали картишками. Не спорю! Когда разумно подходишь к своему делу, оно спорится, и свободного времени остается больше - ничего тут нет плохого. Теперь к нам из семинарии являются простаки, голодранцы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37


А-П

П-Я