https://wodolei.ru/catalog/vanni/metallicheskie/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

В нем синие и розовые ленты, словно в Брыкинской галанте-
рее, бегут и ширятся слепительными дугами. Их моет морозное солнце, то-
порщит снежный ветер. Птицы, замедлив взмахи крыл, падают в тех лентах.
Голуби окунаются в холод, ворона чертит ровные, бесшумные круги...
А в переулках сине от снега и пара. Домики в них, - как курносенькие
ребятки, как пропылившиеся ветхие старички, как пузатые купчины с ярлы-
ками вывесок, который - чем богат.
...Чинно и молча, в прикуску, пьют густой и вязкий, обжигающий чай.
Неприступен в те минуты и телом прям Быхалов, как человек, поставленный
к рулю. Губы у него так же жестко сложены, как и у Николы, истового пок-
ровителя зарядских дел. А тут народ начинает приходить.
Мальчик от сапожника, худой и тоненький, прибегает, смерзшими ногами
выбивая дробь. Ему - "рубца на пятачок, за две - огурец, да горчички, да
семитку сдачи". Извозчик входит, синей тушей вгоняя холод в лавку: -
"ухх-те, Зосим Васильич. Пеклеваннички есть?" Дудин Ермолай, скорняк,
седой и взъерошенный, страшный по нелюдской своей худобе, с кашлем про-
совывается сюда же.
- Эх, дозволь, дядя Зосим, рассольцу хлебнуть!..
- Чуть свет, а ты уж похмеляться. Эх ты, козырь! Ты б лучше орехи
грыз! - гудит из-за прилавка Быхалов, кивая на огромную, снегом, как мо-
хом, обросшую кадь. - И, право, орехов бы тебе. Ты купи у меня фунт и
грызи. Зубов у тебя мало, надолго хватит.
- Ихх-вы какой! - приниженно сипит Дудин, прыгает и хлопает опорками.
- Не пить, так это бунт даже против государства... для нас и устроено, -
звучными, жадными глотками пьет он терпкий ледяной рассол. - И потом как
это вы сказали? Оре-ехи? - нездоровый Дудинский смех разом наполняет всю
лавку: - Орех, Зосим Васильич, вещь наивная! Только пузырь об него заса-
ривать, а пользы-действия, извините, никакой!
- Ну и козырь! - благодушно дивится Быхалов. - Ты шкурок-то моих,
смотри, не пропей.
Все в лавке начинает подхихикивать. Карасьев, Быхаловский молодец,
каким-то извивающимся тенорком, а старушонка, пришедшая за ваксой, из-
рядным басом. Кажется, что даже и Никола из киота, и керосиновая бутыль,
и пятифунтовик на весах усмехаются над незадачливым скорняком.
- Ну, зачем пропивать, - смешно вертится Дудин. - Мы у хороших людей
не возьмем. А орехом ты меня не потчуй. Да что ж я, лошадь, что ли, оре-
хи-то грызть?! Эхе-кхе...
Опять хлопает дверь. Новые приходят люди, новые приносят слова. Кату-
шин, древний шапошник с четвертого этажа, придя за ситником, тихонечко
вразумляет по уходе Дудина:
- Да и как, посудите, не выпить ремесленному человеку! Сынка трете-
вось схоронил. Вот и проклаждается на радостях, что ослобонился.
Развешивая соль, в тон Катушину, рассуждает ярославец Карасьев:
- У него уж больно дух немыслимый. Всю улицу вонью запрудил. Пройти
мимо фортки - очень нехорошо. У него даже крысы перевелись. По моему,
так даже воспретить бы таким!..
Дверь настежь. Пар клубится с пола и на сторону гнетет Николино пла-
мя. Шубы влезают и кацавейки, и чуйки, рыбье пальтецо захудалого чинов-
ного умника и купеческой родственницы пудовый дипломат. Шелестит ссыпае-
мое пшено, стучит хлебный нож, звенят медяки. Пустеют хлебные полки, ху-
деют сахарные бочки, обнажается днище керосинового чана, захлебывается
маслом обмерзший жестяной насос. И шумно, и тесно. Небыстрыми ручейками
течет серебро в дубовый хозяйский ящик, туда же прыгают темные, как лики
московских Никол, пятаки...
В ту пору и само солнце в морозной дымке над Зарядьем - медный, моро-
зом обожженный докрасна, пятак.

IV. У Катушина.

Всех приходящих лукаво и нелукаво, и слепых и зрячих, и уродов и ум-
ников, принимало Зарядье и платило им не поровну, а по тихости или по
буести их.
Робким, задумчивым мальчонком пришел сюда из деревни Катушин, дерзаю-
щим и неспокойным - Ермолай Дудин, лукавым и тихим - Петр Секретов. На
них, на трех глядел Сеня и детским смыслом угадывал, что между ними
где-то поместит жизнь и его самого. Все трое были совсем разные, - это
город нашел в них разницу и подразделил их.
Тринадцатилетним, как и Сеню, привела нужда Степушку Катушина в За-
рядье. И Зарядье в лице шапошника Галунова Степушку не отринуло, а при-
няло и вынянчило, кинуло ему хлебца, чтоб жил, выделило койку, чтоб
спал... И сказало Зарядье Катушину: "будь шапошником, Степан". И с тех
пор, повинуясь строгому веленью, стал он быстрой нестареющей рукой прос-
тегивать картузы и меховые шапки для покрытия чужих голов. Сам же так и
пробегал всю жизнь, чуть ли не в той же самой ушаночке, в которой выбро-
сила его деревня.
Он напоминал собою горошинку. Тоже и глаза, улыбчато бегающие поверх
разбитых и бумажкой проклеенных очков. Сорок три года, неустанно тачая
Галуновский товар, на машине ли, на руках ли, глядит он из крохотного
каменного оконца на нетеплые светы рассветного городского неба, на чер-
ные облачные тени, приглушающие день. Кажется: он и не изменился нис-
колько, только глаза слезиться стали, да колени отказываются держать.
Только в том и разница, что раньше выжидал себе Степан Леонтьич кусочек
счастья, небурного и умеренного, а теперь ждет, когда вынесут его отсюда
ногами вперед в последний приют, за Калужскую заставу.
За всю жизнь только и нажито было Катушиным добра: зеленоватый сунду-
чок, одному унести, да корзиночка. В сундучке покоилось ветхое белье,
еще часы с продавленной крышкой, завод ключом, еще пиджачок матерчатый,
еще заново подшитые сапожки. А поверх всего, чтоб не искать чужому, оби-
ходные лежали вещи на его смертный обряд: фунт тощих панихидных свечей,
миткалю и сарпинки два равных отреза, ладан в аптечной коробочке и
деньги, семнадцать с полтиной, чистая прибыль Катушинской жизни в руб-
лях.
В корзинке другое хранилось. Чистенькими стопками лежали там книжки в
обойных обертках, с пятнами чужих незаботливых рук. Были книжки те напи-
саны разными, прошедшими незаметно среди нас с незатейливой песней о
любви, о нищете, о полынной чаше всяческого бытия. Главным в той стопке
был поэт Иван Захарыч, а вокруг него ютились остальные неизвестные певцы
не известных никому печалей. Поверх стопки спрятались от мира в синюю
обертку и собственные Катушинские стишки.
Проходили внизу богатые похороны, видел Степан Леонтьич, откладывал
шитье, писал незамедлительно стишок: и его отвезут однажды, а в могиле
будет стоять талая весенняя вода... Май стучал в стекла первым дождем -
пополнялась тетрадка новым стишком: рощи зашумят, соловьи запоют... а о
чем и петь и шуметь им, как не о горькой доле подневольного мастерового
люда. Самому Катушину и знать: солгал ли он в стишках своих хоть раз. -
Он-то и приютил Сеню в добром и тесном своем сердце.
Вечером, как отужинает, мчался Сеня вверх по лестницам, на высокий
подчердачный Катушинский этаж, близко к зимнему небу. Сеню обучал Кату-
шин грамоте. Вряд ли и было у Катушина за всю жизнь большее оживление,
чем в тот вечер, когда написал Сеня первые четыре неграмотных слова. То
хлопал он себя по заштопанным коленкам, то разглаживал трясущейся рукой
твердую пакетную бумагу, то подносил ее к свету...
Сеня сидел тогда у окна, а за окном затихало Зарядье и перемигивалась
огнями ночь. Острые прохладные ручейки небывалого возбуждения бежали по
его спине. Хотелось невозможных, убыстренных движений, и в скрипе отор-
ванной железки за окном чудился ему неясный и властный зов.
- Книжки теперь бери у меня, - сказал в тот вечер Катушин. - У меня
книжки тоненькие, хорошие. Я толстых не читаю, голова от них разламыва-
ется. А тоненькую прочтешь, точно в баньку сходишь. Банька - слабость
жизни моей.
Здесь встречал Сеня и Дудина, верного Катушинского друга, но столь
отличного от него. Сюда же однажды привел Сеня и брата.
Пашка нелюдимым рос. У Быхалова он был на побегушках. Пашка хромой,
широкоспинный, камнеобразный, симпатиями хозяйскими не овладел.
- Ты уж больно карточкой-то не вышел. Весь народ мне разгонишь, -
сказал хозяин Пашке, приведенному Брыкиным, давая для нравоучительности
легкий подзатылок. - Ты мне товар вози. Хром, так ведь дело неспешное.
Съездил раз в день, и то прибыль.
Пашке с детства жить было больно и мучительно. Пашка многое невидное
другому видел, и потому детство казалось ему глупой нарочной обидой.
Когда случилась коровья беда и односельчане били Пашку, половинку чело-
века, Пашка молчал, не унижаясь до крика или жалобы, - только прикрывал
руками темя. Темя было самым больным местом у Пашки, там он копил свою
обиду. Он и на мир глядел не просто - птичка летит, а облако плывет, а
береза цветет - а так, как отражены были все эти благости в темном озере
его невыплаканных, непоказанных миру слез. Пашка на мир глядел испод-
лобья, и мир молчаньем отвечал ему.
Коровья беда докончила ковку человека в Пашке. Без детства, без обыч-
ных шалостей Пашка вступил в жизнь. А жизнь поджидала его не медовым пи-
рожком. У Быхалова с утра влезал он в дырявые валенцы, впрягался в санки
и так, хромой и хмурый, возил по городу Быхаловскую кладь, без разбора
времени, по мостовым и сугробам, в дождь и снег, лошадиным обычаем.
...Зевал Пашка, сидя у Катушина. В этот день прибавилась еще одна
обида к вороху прежних. Карасьев, в припадке игры воображения, посылал
его в аптеку купить на пятачек деру и на гривенник дыму. Пашка не знал,
бывают ли подобные товары, а аптекаря злы... И до сих пор еще стыдом и
болью горели Пашкины уши.
Рассказывал об этом Сеня торопливым, прерывающимся голосом, чуть не
плача за брата. Дудин слушал, ерзая и поминутно кашляя, Катушин - с
грустью глядя в пол.
- ...главное дело, Иван-то и забыл, что послал Пашку. По мне, так я
бы... - у него задрожали губы и руки быстрей затеребили тонкий коломен-
ковый поясок.
- А ты мягчи сердце, не копи обид. Поплачь, если плачется... - заго-
ворил Катушин, ширкая ногтем по лавке, на которой сидел. - Человеку, ес-
ли помнить про кажный день, сгореть от напрасной злобы.
- Вот я и горю, - резко вставил Дудин и засмеялся.
- И горишь... и сгоришь! сосчитана твоя сила, Ермолаша, - ласково от-
вечал Катушин. - Неустроенно ведешь жизнь, смиренья не приобрел, буянишь
попусту... - вычитывал Катушин.
- Смиренья?.. - строго спросил Дудин. - Куда же мне больше смиряться,
Степушка! В трубочку свернуться, что ли?
- Ищи свое в жизни... запись помни! - указал Катушин.
- Это какую запись, Степан Леонтьич? - шумно вздохнул Сеня.
- А сто восьмого псальма запись, - уверенно и быстро сказал Катушин.
- За слезы да за неоплатные долги сто восьмой-то сторожем стоит, - и он
мелко-мелко похлопал себя по коленке. - На полях у сто восьмого и ведет-
ся запись. Каждому жучку, а своя буква. И люди стираются, и книги стира-
ются... города тают дымком, а запись нерушимо стоит, как стена! Ты в за-
пись верь, Ермолаша, коли не во что уж...
Теперь Катушин не моргая глядел в газовую, накаленную добела сетку,
словно в слепительном свете ее и развернут был тот свиток со всякими
земными печалями и жалобами.
- Ангел, что ль, у тебя заместо писаря? - съязвил Дудин и кашлял с
таким звуком, точно раздирали крепкую ткань.
- Ты бурен, Ермолаша... а я тих. Ты оставь мне по-моему жить. Перха-
ешь, а нет того, чтоб смириться... ищешь чего-то! Нетеряного не найдешь.
Дудин молчал, но только для того, чтоб с большей силой выговорить:
- Вот и я таким же пришел, как они, - зашептал он с болезненной
страстностью. - Не хочу, чтоб и они вот также без жизни жили... Я для
них, Степушка, ищу.
- Чудной ты... летучий какой-то. Всегда как бы за ребенка тебя почи-
таю, - засмеялся Дудинской горячности Катушин. - А ты, паренек, - обра-
тился он к Пашке, - ты молчи. Вырастешь, сам всему цену узнаешь. Ищи,
где тут основа. Нонешнего хозяина-то папаша, Гаврила Андреич, царство
небесное! - продолжал он, понизив голос, - так он раз меня с лестницы
спихнул... я тогда и сломал себе мизинчик, упамши. А койки наши рядком
стояли. Ночью-то спит он, а я сижу вот этак-то с колодкой, с деревянной
болвашкой да и думаю, чему на свете больше цена, мизинчику моему, либо
его головешке. Толкал меня враг в головешку ему стукнуть...
В этом месте Пашка поднялся с табуретки.
- Я спать пойду, - внезапно сказал он и зевнул.
- А и ступай, паренек... я тебя не держу, привязу тебе нету, - услуж-
ливо кинул Катушин и продолжал после Пашкина ухода: - всю ночь вот и
продумал этак-то. Нашел основу, уж светало в окнах. Жена-то его, вишь, с
приказчиком связалась, а у приказчика-то язва во рту была...
- Какая язва? - испугался Сеня.
- Ступай и ты спать, милый друг, - как бы просыпаясь от сна, отвел
Сеню в сторону Катушин. - А книжечку ты еще раз в бумажку оберни... да
на мокрое-то не клади, завянет. Ну, покрой тебя господь. Деревянен бра-
тец твой, деревянен... мозги у него прямые какие-то.
Дудин, сосредоточенно бормоча себе под нос, вышел вместе с Сеней. Не
обменявшись ни словом, они сошли вниз. Уже в воротах, под тусклым фона-
рем постоялого двора, Дудин внезапно схватил Сеню за руку.
- В святые Степушка лезет... а ты ему не поддавайся! - убежденно за-
шептал он, обминая в кулаке седую свою бороденку. - Не должен человек
терпеть. Терпенье человеку в насмешку дадено... Воюй, не поддавайся! Че-
ловек солдатом родится, на то и зубы даны...
Над головами их мигал желтый фонарь постоялого двора. Шел легкий сне-
жок. Волчки вихрей бесшумно рыскали по уголкам. Сене было холодно в од-
ной рубашке. Лицо Дудина, сведенное в точку бессильной настойчивости,
совсем напугало его. Он вырвался из его руки и побежал по снегу.
- Остановись, мальчик!! остановись!! - умоляюще кричал ему вслед Ду-
дин и шел по Сениным следам.
- Дяденька, ты - пьяный!... - так же, умоляюще, защищался Сеня, стуча
изо всех сил в запертую дверь Быхаловского черного хода.
1 2 3 4 5 6 7 8


А-П

П-Я