инсталляции geberit 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Когда бы я ни вставал, пока мы там жили, Пантелей Романович всегда уже был на ногах и что-то делал в своей комнате. Меня очень интересовало, что он там, в своей комнате, делает, но узнать это было невозможно!
Видел я Пантелея Романовича лишь изредка, да и то когда бывал в доме, а я редко бывал в доме, я всё играл с Митей, сыном Порфирия, на берегу залива, возле соляной пристани, где выгружали соль из барж и где на берегу стояли старые, разбитые рыбацкие карбаса.
К завтраку отец Порфирия никогда не выходил: мы всегда сами завтракали — Порфирий с женой и Митей, я с дядей и Чанг. Пантелей Романович выходил только к обеду и к ужину. Зато обед и ужин никогда без него не начинались и не кончались. Все садились, когда он садился, а когда он вставал из-за стола, все сразу вставали. Если ты вдруг чего-либо не доел, ты всё равно должен был встать, потому что «выть» кончалась — «выть» по-поморски еда, приём пищи. Но я заметил, что, когда старик клал на стол ложку или переворачивал вверх дном свою огромную фарфоровую чашку с китайским рисунком, подавая этим знак, что обед или ужин закончены, все почему-то успевали к этому времени наесться и даже я успевал наесться, а я совсем не спешил, ел нормально, как всегда, но, конечно, больше, нежели всегда, — в Москве, например.
И ещё я заметил, что обед или ужин бывали здесь не просто обедами или ужинами, когда все садились за стол и ели, не просто поглощением пищи — каждый обед или ужин был торжеством. Ничего торжественного не было, всё было просто и очень обыкновенно, и вместе с тем всё было торжественно.
И вообще, в этом доме всё было торжественно. И засыпание было торжественным, и пробуждение по утрам. И работа была торжественной. Всё делалось не спеша и торжественно и вместе с тем быстро и ладно, без лишней суеты. Только завтрак был менее торжественным, наверное, потому, что отец Порфирия к завтраку не показывался — он, наверное, завтракал один, на рассвете, а может, он вообще не завтракал, не знаю: в отношении завтрака я вам ничего точно сказать не могу. А всё остальное было торжественным!
У нас дома, в Москве, тоже бывали торжественные обеды и ужины — и даже очень торжественные! — но они бывали по праздникам или по особым случаям, а ежедневные обеды и ужины совсем не были торжественными, а иногда и вовсе не торжественными, такими, что я их иногда даже не замечал. Иногда я обедал с мамой, иногда с папой, иногда с дядей, а иногда вместе со всеми, а иногда один, но я обедал и забывал, что обедал! Думал вдруг, что не обедал, а оказывается — обедал! Или наоборот: думал, что обедал, а на самом деле — не обедал! Вот как бывало у нас в Москве!
А здесь так не бывало, здесь нельзя было забыть ни обед, ни ужин, потому что все всегда ели вместе, редко когда кого не было, и то по уважительным причинам. И стул отсутствующего всегда стоял на месте, и прибор стоял на месте, а присутствующие ели молча, только после ужина иногда за чаем разговаривали или в какой-нибудь праздник, но тогда уж разговаривали далеко за полночь, до утра даже, даже до следующего полудня, и громко пели песни, как у нас в Москве не поют. И солнце всё время светило в окна, светило сутки напролёт, то в одно окно, то в другое, со всех сторон заглядывая в дом, потому что в комнате было шесть окон, по два окна с трёх сторон, и все эти окна были густо заставлены геранями — красными, белыми, фиолетовыми, — и всегда на этих геранях играло солнце, разве что не в пасмурную погоду, но и в пасмурную погоду в доме тоже было всегда светло — летний день длился здесь без конца!
В тот день, о котором я сейчас рассказываю, я играл с Митей на берегу моря.
Сначала мы бродили по сухой воде. Сухой водой называется обнажённый берег во время отлива, когда море уходит. По сухой воде бродить очень интересно, потому что море, уходя в себя, забывает на берегу разные интересные вещи: разные водоросли, витые раковины, камни… А иногда нам попадались морские звёзды — жёлтые пятиконечные морские звёзды! Наверное, они были сёстрами небесных звёзд, я об этом сразу подумал, но они были живые! Они тихо шевелились в прозрачных лужах под камнями.
Побродив по сухой воде и набрав морских звёзд, и раковин, и камней, и кисти ярко-зелёных водорослей с мясистыми стеблями и листьями, с жёлтыми продолговатыми шишечками на стеблях, похожими на недозревшие виноградины, мы отнесли своё добро в старый, прохудившийся морской карбас, стоявший далеко на берегу, на песчаном холме. Карбас, стоял величественно. Это был старый морской ветеран, он стоял, повернув нос к морю, увязнув кормой в песке и чуть накренившись на левый бок. Он стоял здесь, как памятник поморской славе, хотя вовсе не был памятником, а просто старым разбитым карбасом. В боках его зияли чёрные дыры, и рёбра выступали наружу, а сам он весь побелел на солнце. На таких карбасах, рассказывал Порфирий, поморы ходили на зверобойный промысел до самой Норвегии, огибая Кольский полуостров.
Рядом с карбасом, немного в стороне, торчал из песка огромный, выше человеческого роста в несколько раз, поморский крест, тоже выцветший, поседевший на солнце. На нём тускнела маленькая медная иконка — складень, — покрытая отлетевшей во многих местах голубой и белой глазурью, и изображён был на ней святой Николай — покровитель всех странствующих на море. Порфирий сказал, что этот крест поставлен в память погибших, не вернувшихся с моря. По берегам Белого моря много стоит таких крестов.
Глядя на этот крест и на карбас, вспомнил я рассказы дяди о ссылке, как они бежали по Онеге через залив, бежали ночью, зимой среди льдин, когда всё вокруг было покрыто снегом и не было солнца — оно тогда вообще не показывалось, совершая свои круги по другую сторону земного шара, над Южным полюсом.
Где-то здесь, на берегу, лежало сердце Бакрадзе, дядиного товарища; дядя сказал, что оно лежит на этом берегу, но далеко отсюда, ближе к горлу Белого моря, — лежит в полном одиночестве среди серых камней. В ту далёкую ночь только костёр, на котором горел Бакрадзе, освещал маленькую точку в кромешной полярной тьме, а сейчас вокруг было светло и весело, на море был полный штиль, было межонное время, прекрасное время на Севере, тихая середина лета.
Стало жарко, и мы с Митей искупались. Вода в море была холодной, но не такой холодной, как в Ниве, — в Ниве вода просто ледяная, а здесь она была не ледяная, потому что здесь было море и залив, и поэтому мне, как закалённому человеку, было совсем не холодно.
Искупавшись, мы полезли в карбас. Мы влезли ему в грудную клетку; там были широкие щели в обшивке, и внутри была полумгла: солнце пронзало внутренность карбаса жёлтыми лучами, чистыми и прозрачными, потому что в них не было пыли. Здесь, на берегу, вообще не было пыли. Сквозь дырку в палубе вылезли мы наверх и уселись на тёплые доски под солнцем.
— Давай играть в крушение! — сказал Митя. — Это наш корабль, и мы плывём по морю зимой из Норвегии. С пассажирами. И терпим крушение… все погибаем? Давай?
— Давай, — согласился я.
— Чур, я кёптеном! — крикнул Митя, вскочив с места, — А ты боцманман!
— Почему боцманман, а не боцман?
— Веселей дак. Так папа говорит. Он всегда так говорит…
— Есть! — сказал я. — А что мне делать?
— Ты успокаивай пассажиров… Как будто всё хорошо, чтобы они не убивались, что попадут в Гусиную землю.
— В какую Гусиную землю?
— В землю мёртвых. Туда все попадают, кого море возьмёт.
— Идёт! — сказал я.
— Так держать! — закричал вдруг Митя и побежал на нос корабля.
— Есть так держать! — сказал я.
— Ветер Всток! — заорал Митя. — Пошто пассажиры колготят дак?
— Есть Всток! — крикнул я. — Сейчас я их успокою!
— Скажите им, что через час все будут на земле! Пусть не убиваются!
— Есть сказать, что через час они будут на земле!
— На Гусиной, боцманман, на Гусиной! — свирепо захохотал Митя. — Ха, ха, ха! Хэ, хэ, хэ! Успокойте их!
Я тоже дико захохотал, а потом закричал:
— Товарищи пассажиры! Прекратите панику и волнения! Всё идёт отлично! Через час вы будете на земле! Мои дорогие!
— Спасибо, боцманман! — проникновенно сказал Митя. — Как наша пробоина? — спросил он тихо.
— Матросы черпают воду, — сказал я шёпотом. — Но дело плохо!
— Повторите! — заорал Митя. — Я вас не слышу! Ветер! И взводни гудят!
— Матросы черпают воду! — заорал я что было сил. — Всё отлично! Шлюпки разбиты! Идём ко дну!
— Свистать всех наверх! — заорал Митя.
— Есть свистать всех наверх! — Я вложил в рот два пальца и свистнул.
— «Прощайте, товарищи! Все по местам!» — громко запел Митя, стоя на носу с откинутой назад головой.
— «После-едний пара-ад наступа-ает!..» — подхватил я.
— Э-ге-ге-ге-ей! — услышали мы вдруг.
Мы обернулись и увидели дядю. Он быстро шёл к нам, почти бежал, с высокого гладня — горы над морем.
Мы соскочили с карбаса и побежали навстречу. Дядя был чем-то взволнован, это я понял ещё на расстоянии. Он спешил, увязая ногами в песке и широко размахивая руками.
Когда я подбежал к дяде, он остановился, глядя на меня сверху вниз, и спросил, прищурив глаза и переводя дыхание:
— Доннерветтер! Что ты там натворил?
— Где?
— Не знаю где! Тебя Пантелей Романович вызывает!
Я увидел, как сразу побледнел Митя, уставившись на меня со страхом. Мне стало нехорошо, кровь прихлынула к сердцу, и оно горячо застучало.
— Я ничего не натворил! — крикнул я.
Я действительно ничего не натворил. Но мало ли что бывает.
— Не знаю! — сказал дядя мрачно. — Пантелей Романович сказал, чтобы тебя немедленно привели к нему…
Мы пошли вверх по склону…
Пантелей Романович ждал нас на крыльце избы. Под окнами на лавочке сидели Порфирий и его жена. Лица у них были серьёзные.
— Вот он, разбойник! — сказал дядя Пантелею Романовичу.
Дядя отошёл в сторону моря. Митя замер с открытым ртом, глядя то на меня, то на дедушку.
Пантелей Романович стоял на крыльце, длинный и худой, его белые волосы, тронутые желтизной, и длинная белая борода ярко освещались солнцем на тёмном фоне раскрытой двери. На старике была синяя в белый горошек рубаха и чёрные штаны, заправленные в тюленьи бахилы — высокие, до колен, сапоги.
Голубые глаза смотрели строго и весело.
— Дай-ка руку дак! — сказал он высоким голосом. — Пойдём в избу.
Мы вошли в полутёмные длинные сени, прошли в самый конец и полезли вверх по крутой лесенке, на второй этаж. Левой рукой старик придерживался за перила, а правой крепко, как клещами, держал меня за руку.
На втором этаже избы тоже был длинный коридор, ограниченный с одной стороны стеной с тремя дверями, а с другой стороны тянулись деревянные перила, за которыми зияла глубокая прохладная темь повети, пахнущая сеном, дёгтем и рыбой; там смутно выделялись в темноте, разбавленной светом крохотного окошка, почки трав, подвешенные к балкам на потолке, и стояли какие-то бочки, бутылки и банки на полу и на полках вдоль стен. Глубина пересекалась занавесями из тёмно-серебристых сетей.
На полу коридора тоже лежали сети, издавая приглушённый запах моря. Под сетями тихо скрипели половицы.
Мы прошли мимо нашей с дядей спальни и остановились перед комнатой Пантелея Романовича. Открыв дверь, он подтолкнул меня в спину. Я переступил порог.
Это была большая комната, вернее, не комната, а целый музей!
Она сразу ослепила меня яркостью красок, сверкавших в рассеянном свете окна, выходившего на север. В комнате пахло клеем, и деревом, и масляными красками. Напротив двери, перед окном, стоял стол, справа от окна — верстак, заваленный деревянными брусками и стружками, в тёмном углу над верстаком мерцали иконы, налево от окна стояла зелёная железная кровать, застеленная разноцветным лоскутным одеялом, ещё была табуретка перед столом и кресло в углу за кроватью, и за креслом — зеркало, больше мебели не было. Но зато везде висели картины и стояли игрушки: на полу и на полках вдоль стен, и на столе, и на верстаке, и под кроватью, и под столом, и ещё игрушки были свалены в кучу на полу возле двери и насыпаны в деревянные ящики, и сами игрушки были все деревянные, раскрашенные и нераскрашенные, потемневшие от старости и совсем беленькие, из свежего дерева, величиной с бутылку и совсем маленькие, с напёрсток, лежащие, и стоящие, и сидящие, и прыгающие на месте.
Здесь были медведи и лошади, и разные странные рыбы, и матрёшки, и мужики, и бабы, и птицы, и коляски, и раскрашенные туески — чего-чего только здесь не было!
По стенам ещё висели картины, тоже большие и маленькие, тоже яркие и тёмные, с разными зверями, мужиками и бабами.
Пантелей Романович сел в кресло под зеркалом.
— Это вы сами делаете? — спросил я.
— Конешно, — сказал он. — Выбери себе вот, что понравится. И возьми.
— Насовсем?
— Конешно, насовсем, — кивнул он головой.
У меня глаза разбежались!
Я увидел перед собой медведя на столе — он был ещё чистый, некрашеный, он пристально смотрел на меня, приложив правую лапу к голове — он стоял во весь рост.
— Вот этого можно, Михаилу? — спросил я.
— Можно. И ещё возьми.
— Вот эту птицу, — сказал я. — Или она женщина?
— Птица Сирин, — сказал старик. — Лицо дак бабье, а сама птица. Вещунья. Радость вещает. Возьми.
— Спасибо, — сказал я.
— Бери, бери, — сказал Пантелей Романович. — Бери ещё.
Я стоял на месте, видя себя в зеркале позади старика, я смотрел на себя, а не на старика, я был весь розовый и лохматый, а в глубине зеркала были всё игрушки, игрушки, игрушки… Я не знал, что мне взять ещё. Я бы взял полный ящик, если бы не стеснялся.
— Спасибо, — сказал я опять. — Хватит.
Пантелей Романович встал, подошёл к верстаку и достал снизу фанерный ящик, обыкновенный ящик из-под посылки: на нём даже был полустёршийся адрес химическим карандашом. Старик поставил ящик на стол и стал складывать в него игрушки. Некоторые он брал с полок, некоторые со стола.
— Радеешь наукам-то? — спросил он.
— Что? — не понял я.
— Об учёбе радеешь?
— Радею, — сказал я.
— Молодец! — кивнул старик. — Дядю люби! Дядя у тебя человек замечательный…
Он передал мне ящик с игрушками и какую-то большую деревянную трубу — наподобие бычьего рога, только деревянную…
— Большое спасибо!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21


А-П

П-Я