Проверенный Wodolei.ru 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Но радость длилась недолго. Как выяснилось, в моем собственном собрании его стихотворений оказалось намного больше, нежели в том издании. Встретилось немало разночтений, неточностей, ошибок...
Обида моя нарастала, крепла... сменившись неожиданно прощением.
Мне казалось, что трудно понять поэта через его жизнь, какой бы интересной она ни была, через болезненное внимание к биографическим подробностям (но не к самой биографии, ее обычно не знают!). Возможен только обратный путь: более или менее узнать поэта через его работу...
"Публика смотрит на него как на свою собственность, считает себя вправе требовать от него отчета в малейшем шаге. По ее мнению, он рожден для ее удовольствия и дышит для того только, чтоб подбирать рифмы... требуют непременно от него поэмы на последнюю победу, и газетчики сердятся, почему долго заставляет он себя ждать..."
Это из Пушкина.
Меняются виды собственности на поэта, но не меняется сущность...
"Мне хочется уйти из нашей речи, //За все, чем я обязан ей бессрочно..."
Это из Мандельштама. Дальше все будет из него. Если попадется кто-то другой, скажу.
...Удаленность во времени, расстояние позволяют увидеть то, что ускользает от современников. Отношение к современнику снисходительно. Мол, ему еще жить, чего он там еще изобразит. "Нет, никогда ничей я не был современник.//Мне не с руки почет такой".
"Бывает, прочитаешь кому-нибудь написанное, и он спросит:
- Это на какого читателя написано?
- На своего, - отвечаю.
- Понимаю, - говорит он, - а всем это понятно?
- Сначала, - говорю, - свой поймет, а он уж, потом всем скажет... пишу, значит, люблю..."
Это из Пришвина.
Пучок лучей исходит из щедрого сердца. Каждому в достатке света и тепла.
Мастер, говорят, отличается от ремесленника добротой. Он не держит в секрете то, что создает.
Приходи, смотри, учись.
Мастер - в глазах многих - волшебник.
Не фокусник.
В самом слове волшебник слышится детское доверие, открытость.
Фокусы разоблачимы, рассказываемы.
Волшебство бескорыстно и не поддается пересказу.
"Возьми на радость из моих ладоней".
4.
В ту зиму звезды над Москвой появлялись редко или, может быть, их просто не замечал - голову не запрокидывал, а шел уверенно по переулку, сворачивал на набережную.
Вот и подворотня.
В глубине двора расположился клуб... Речь, впрочем, не о нем.
Написать сценическую композицию надумалось как-то само собой. Но с чего начать?
"И Фауста бес, сухой и моложавый,//Вновь старику кидается в ребро..."?
Кто и когда писал композицию по его стихам? И можно ли вообще подобную композицию составить? Музыка Чайковского? Воспоминание о Павловском вокзале? Или в свете прожектора - чтец? Что он будет, как он будет читать: "С миром державным я был лишь ребячески связан..."?
И отчего возникло желание компоновать?
Чтобы сказать, что есть такой поэт?
Но композицию написали. Даже читали в узком кругу.
Начало: какая-то музыка. Скрипка? Кажется, она. Голос: "Может быть, это точка безумия..." Второй голос: "Я буду метаться по табору улицы темной,//За веткой черемухи, в черной, рессорной карете..." Третий голос: "Я рожден в ночь с второго на третье// Января... ненадежном году..."
Магнитофон "Яуза" заело, музыка оборвалась.
В руках декламаторов шелестели листочки с переписанными от руки стихами. Ялович, худрук самодеятельности, поглаживая свой длинный нос (он играл в Ленкоме милиционера и носил всегда с собой свисток. Ночью на набережной раздавались переливы этого милицейского свистка. Было неясно, то ли настоящий постовой заливается, то ли вторит ему наш худрук), охлаждал: "Ничего, ничего... замысел есть, видно, что есть..."
Собравшиеся просили дать переписать. Ялович обещал пристроить в перепечатку знакомой машинистке. Каждый хотел иметь полный набор. В скоросшиватель, в папку, в ящик...
Спустя несколько лет удалось все же сделать композицию. Помог мне в этом Освальд Алексеев. Ося. Переводчик с французского.
Он с удивлением и странностями выслушивал речь поэта, дотоле ему незнакомую. Его импортный магнитофон мог создавать акустику концертного зала на пятиметровой кухоньке, подкладывать музыку или текст на уже записанную дорожку, раздваивать голос записываемого...
По многу раз на день перезванивались по телефону, все вечера просиживали над голосами, отбирали необходимые по замыслу. Останавливаясь на определенной теме, в другой день приходили к новой и все никак не могли решиться окончательно.
В ущерб целостности впихивали порой не относящиеся к сюжету вещи. Это могло продолжаться долго. Но все же мы рискнули и сделали получасовую запись. Я читал стихи, Ося - из Брехта:
"Овидий вышел навстречу ему и вполголоса сказал на пороге: "Покуда лучше не садись. Ведь ты еще не умер..." Однако улыбающийся Бо-Дзу-И заметил, глядя сочувственно: "Любой заслуживает строгости, кто хотя бы однажды назвал несправедливость - несправедливостью..." ...Из самого темного угла послышался голос: "А что, и твои стихи знают наизусть? И за это не преследуют?" "Это забытые, - тихо сказал Данте, - уничтожили не только их, их творения - также". Смех оборвался. Никто не смел даже переглянуться. Пришелец побледнел".
Освальда хоронили зимой.
Обильный снегопад с ветром.
Вьюговей.
Ступени морга 1-го медицинского института в сугробах. Дверь со скрипом отворилась. Прямо у входа, почти что на улице, - гроб. Он стоял на двух табуретах с прорезями в центре сидений для рук, как мне потом довелось увидеть, когда гроб взяли на руки.
Свист ветра в щели дверей. Снежная пороша на желтом кафеле.
- Ну, прощайтися, - сказал служитель в черном ватнике, валенках и ушанке, подходя к гробу и втискивая поглубже лаковые штиблеты покойника...
Простились.
Я поцеловал Освальда в холодный лоб.
Гроб вынесли и вдвинули сзади в автобус.
Дверца захлопнулась.
5.
"Я должен жить, хотя я дважды умер..."
Поэта звали Осип Эмильевич Мандельштам. Он родился на 55 лет раньше меня, в другом веке, в XIX, в ночь со 2 на 3 января 1891 года...
В датах рождения, жизни, смерти есть своя магия. Глядя на все эти цифры: единицы, девятки, тройки, видимо, можно закономерно объяснить то или иное в судьбе поэта.
Бывают вещи, написанные так, что их не оторвешь от века своего, бывает и иначе...
"Я пришел к тебе с приветом,//Рассказать, что солнце встало..." Это написано моим современником. Разумеется. Кто еще так может сказать о восходе солнца в Кунцеве, когда стоишь на балконе и видишь, как оно медленно поднимается из-за новостроек, когда первые фигурки людей одиноко исчезают в утреннем автобусе, а воздух, чуть тронутый теплом, искажает изображение...
Поэзия создает каноны, чтобы разрушить их. Наверно, поэтому она ищет новые пути к их преодолению.
Меньше учится, больше преодолевает ученичество.
Отходит от пушкинской традиции, чтобы найти другие, независимые от него пути.
Через Тютчева и Фета идет к символистам, чтобы потом выйти на Кузмина, Анну Ахматову, Мандельштама...
У них находим родство с классическим Пушкиным, которое Мандельштам со свойственной афористичностью возгласил: "Классическая поэзия - поэзия революции".
Она ломает побочные пути экспериментаторства.
Она отстаивает эксперимент. Точно так же, как Хлебников методично возится со словами, поэзия оживляет, воскрешает, сдувает пыль, расчищает верхние слои последующих наслоений, чтобы впиться глазами в оригинал, возродить и возродиться самой.
Потом можно искать новые пути, создавать свои каноны. От торжествующего классического камня уйти к булыжникам, по улице - к вокзалам, разрушить сладкозвучие косноязычием, шипением, бормотанием...
Домыслить пейзаж. Домыслить звук. Домыслить музыку.
"...Поэзия не является частью природы - хотя бы самой лучшей, отборной - и еще меньше, - говорил Мандельштам, - является ее отображением... но с потрясающей независимостью водворяется на новом, внепространственном поле действия, не столько рассказывая, сколько разыгрывая природу при помощи орудийных средств, в просторечье именуемых образами..."
6.
Записанные на память строки из Данте. Пометка - 1933. Начинался разговор о поэте, где Данте называется орудийным мастером поэзии, а не изготовителем образов, стратегом превращений и скрещиваний...
И "Вы помните, как бегуны//У Данта Алигьери//Соревновались в честь весны//В своей зеленой вере?//Но всех других опередит//Тот самый, тот который//Из книги Данта убежит,//Ведя по кругу споры".
О Риме и в Риме писалось немало.
К примеру, один художник, возвращаясь в конце века из Италии в Россию, думал о том, что Россия и Москва не были так ему дороги никогда, как в то время, когда он жил в Италии. Он размышлял о грубости нашего народа, о стихийной его силе, морозах и близости Азии... О том, что пришла пора России, ее расцвета культуры и что теперь о ней заговорят во всем мире.
А лет за 50 приблизительно до этого русский сочинитель, которого критик уличал в отходе от прогрессивных взглядов, писал о римском князе, размышляющем о вечном городе, о его развалинах и особом предназначении, а потом вдруг пришедшем к тому, что не в камнях дело, но в том народе, который жует булки, толпится на базарной площади, сидит в кафе, читает газеты. И что город-то есть всего-навсего место для жизни.
И Мандельштам в четырнадцатом году восклицает, что не Рим живет среди веков и времени, а лишь всего-навсего место во вселенной для человека. Потом, спустя много лет, будет вспоминать о третьем Риме, бормотать о трех свечах и трех встречах...
И может быть, он не был там "И никогда он Рима не любил". Но какое италийское разнообразие: "И распластался храм Господен,//Как легкий крестовик-паук.//А зодчий не был итальянец,//Но русский в Риме...", "Когда, с дряхлеющей любовью//Мешая в песнях Рим и снег,//Овидий пел арбу воловью//В походе варварских телег", "Поговорим о Риме - дивный град!", "Природа - тот же Рим и отразилась в нем.//Мы видим образы его гражданской мощи..."
Не от этой ли привязанности 1914 года возникла потребность в итальянском языке 1933 года? И он выучил его и читал Петрарку...
Впрочем, имеет ли значение, где, когда и почему: "Быть может, прежде губ уже родился шепот//И в бездревесности кружилися листы,//И те, кому мы посвящаем опыт,//До опыта приобрели черты".
С любым словом - накоротке, запросто: Тасса - мясо, лиса - кумыса, потопом - укропом, порядке - монатки, вкось - ось, арфы - шарфы, клира мира, скрипит - обид, еж - найдешь, виноградинами - украденными... Можно и Д. Самойлову дать попрактиковаться в познаниях национальной рифмы (см.: Самойлов Д. Книга о русской рифме. М.: Художественная литература, 1973).
Но дело-то не в рифме самой по себе, а в свободе игры! Поэтому реальнее не увидишь: "О временах простых и грубых//Копыта конские твердят.//И дворники в тяжелых шубах//На деревянных лавках спят.//На стук в железные ворота//Привратник, царственно-ленив,//Встал, и звериная зевота//Напомнила твой образ, скиф!" И совсем уже разноголосо: "Стала б я совсем другою//Жизнью величаться,//Будет зыбка под ногою//Легкою качаться.//Будет муж прямой и дикий//Кротким и послушным..." И далее, далее: "С цвету ли, с размаху ли - бьет воздушно-белыми//В воздух, убиваемый кистенями целыми..."
Тема, сталкиваясь с темой, спорит, путается: "Брызжет в зеркальцах дорога - //Утомленные следы//Постоят еще немного//Без покрова, без слюды.//И уже мое родное//0тлегло, как будто вкось//По нему прошло другое//И на нем отозвалось..."
Я слышу этот голосов прибой: "Словно дьявола поденщик,//Односложен и угрюм...//Он безносой канителью//Правит, душу веселя,//Чтоб крутилась каруселью//Кисло-сладкая земля..."
Хор голосов смолкает.
Наступает тишина, такая, как после залпа орудий, когда еще в ушах гудит, но уже, предчувствуется покой и воздух недвижим. Некоторые раскашливаются - эхо возвращает звук от недосягаемых потолков...
Римская тема повторяется спустя двадцать три года с момента первого прикосновения к ней.
Смотрю на автограф, сделанный Мандельштамом на итальянском языке. Сонет Петрарки.
"Промчались дни мои, как бы оленей косящий бег,//Срок счастья был короче, чем взмах ресницы..."
И вновь о Риме. Жестко: "Город, любящий сильным поддакивать...//Ямы Форума заново вырыты//И раскрыты ворота для Ирода,//И над Римом д и к т а т о р а - в ы р о д к а//Подбородок тяжелый висит..."
Мы живем тихо, потому что живем внутренней жизнью. Это будет в том же 1933-м: "Во всей Италии приятнейший, умнейший,//Любезный Ариост немножечко охрип..." В своей, нашей Италии - в Крыму...
7.
Спросите у Мандельштама - он видел это солнце. Он видел киммерийские берега и киммерийские пейзажи Богаевского: "Само солнце представлялось ему слепым глазом, тоскующим над могильниками земли, заполняя медные сферы неба колючим бременем своих ореолов. Бродячие кометы в безумии останавливались над зелеными стенами покинутых городов", - писал Максимилиан Волошин, гостеприимный хозяин Коктебеля.
И я потащился туда, в Киммерию, к Одиссеевой земле.
Для греков - север, для нас - юг. Как он выглядит у Гомера, наверняка, читатель, помните: "Солнце тем временем село, и все потемнели дороги...//Там киммериян печальная область, покрытая вечно//Влажным туманом и мглой облаков; никогда не являет//Оку людей там лица лучезарного Гелиос, землю ль//0н покидает, всходя над звездами, обильное небо,//С неба ль, звездами обильного, сходит, к земле обращаясь;//Ночь безотрадная там искони окружает живущих..."
Будничное море с тонущим в нем солнцем выползло из-за отлогого, порыжевшего от зноя холма; ветровички свистели на все лады, мелкие камешки били по днищу кузова, насекомые врезались в лобовое стекло, как капли стекали в стороны. Шофер, из местных, за пять рублей от Феодосии раскручивал дорогу, зная ее почти с закрытыми глазами.
Уставали глаза, чтобы видеть; легкие оказались малы для гретого воздуха, кожа - северной для полынного загара, ноги - слабыми для карабкания на Кара-Даг...
Перевоспитать в состоянии любого, научить мудрости терпения земли, увидеть то, что именуется Землей, шире, чем землю - увидеть планету, космически малое тело, неимоверно большое при встрече, очистить взор от мишуры достигнутого и достигаемого, освежить слух скрипом вулканических пород и треском опьяняющих цикад.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15


А-П

П-Я