https://wodolei.ru/catalog/dushevie_poddony/80x80cm/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Пользуясь тем, что автобус потряхивало, я коснулся локтем тридцать шестого, думая напомнить ему наш первый разговор в камере. Но это не вызвало у него интереса: душа его, казалось, совсем опустела. Присматриваясь к нему сбоку, я снова и снова изучал перемены в его лице. Хотя веки его бессильно, словно лишенные мышц, опустились на глаза, они не закрывали глазных яблок. Коротенькие ресницы слиплись и торчали, словно склеенные. Под нижними веками обозначились почерневшие припухлости, говорившие о нездоровом образе жизни. Жидкие пегие волосы отросли и были расчесаны на прямой пробор, делая еще уже его и без того узкий лоб. Над толстой верхней губой беспорядочно свисали редкие усы. Маленькие уши побелели, словно присыпанные пылью, – это впечатление создавали длинные волосы, торчавшие из ушных отверстий. В общем, его опавшее лицо отнюдь не говорило о привычке к тюремной жизни.
Однако к тому времени, как наша машина, свернув с дороги, ведущей в Нара, оказалась в предместье Осака, тридцать шестой как будто немного воспрянул духом. Правда, это выразилось всего лишь в том, что он снова стал суетлив, каким я знал его прежде. Вот он уставился в спину сто первого, который сидел перед ним, в следующее мгновение опустил голову и принялся рассматривать свои громадные ботинки, а когда он поднял глаза, я увидел, что он опять жадно ловит взором все, что мелькает за стеклом кабины водителя.
Вскоре мы остановились у трехэтажного здания штаба центрального военного округа перед вытянутым в длину помещением с черепичной крышей. Как всегда, мы обогнули гараж и вошли с заднего входа в комнату ожидания, находившуюся перед судебным залом, занимавшим левое крыло первого этажа.
Меня допрашивали, и на этот раз недолго. У судей было по горло дел с преступлениями, количество которых увеличивалось день ото дня, и они, видимо, попросту берегли силы, вынося приговоры на основании минимальных улик и полагаясь более на интуицию. Я признал, что нелегальные издания, обнаруженные при обыске моей квартиры, принадлежат мне, и меня сразу же вернули в комнату ожидания. Что же касается сто первого и тридцать шестого, то их дела должны были рассматриваться после полудня, так как менялся состав суда.
Теперь мне предстояло ожидать, когда кончится суд над теми двумя. И единственное, чем я мог скоротать время, это то и дело поворачивать голову влево и бросать взгляд на обоих заключенных, сидящих рядом со мной, и на надзирателя, усевшегося у входа. И это можно было отнести к числу удовольствий, которые доставлял вызов в трибунал, – ведь в камере у меня перед глазами, а вернее, сбоку от моих глаз, не было решительно никакого предмета, за которым стоило бы наблюдать.
Комната ожидания была узкой и длинной, стены ее, запыленные и со следами пальцев, были оклеены дешевыми обоями цвета яичного желтка. Потолок низкий, такого же цвета, как стены. Мебель состояла из двух скамеек, обтянутых бархатом, который когда-то был цвета морской воды, а теперь местами протерся и стал серым. На передней из них и сидели мы трое, повернувшись лицом к стене.
Долговязый сто первый, обвинявшийся в присвоении казенной одежды со склада, куда он попал по принудительному набору, был человеком в летах: его наголо остриженная голова возвышалась над всеми другими. Соблюдая тюремные правила, он сидел неподвижно, уставившись в стену перед собой. У него был костистый нос, оттянутые веки, голый череп. И все же он выглядел сравнительно сохранившимся. Однако жизнь его до тюрьмы отнюдь не была благополучной. Он жил не так, как тридцать шестой, и не тем, чем жил тот. Но и он вынужден был шаг за шагом уступать то человеческое, что было заложено в нем от рождения, а сейчас оставалось лишь где-то на донышке его души. Иначе он не мог просуществовать. Об этом говорило его лицо, увядшее, с обвисшими щеками, на котором запечатлелось многолетнее безразличие к тому, чем питаться и сколько тратить на жизнь.
У него были странные уши: оттопыренные, с длинными мочками. Они напомнили мне уши Каренина из романа Толстого. Я подумал, что они должны раздражать надзирателя, как раздражали Анну уши Каренина. Он беспрерывно шевелил руками, лежавшими на коленях. Приподнимая правое колено, он потирал тыльной стороной правой руки ширинку брюк, выданных ему по случаю выезда в суд. В какой-то момент железная цепь, соединявшая надетые на него наручники, тихонько звякнула, и это привлекло внимание надзирателя.
Надзиратель сидел слева от нас на стуле, который он поставил у небольшой дверцы, единственной в этом помещении. На коленях у него лежала развернутая подшивка судебных журналов, но это не мешало ему строго следить за сто первым и тридцать шестым.
– Сто первый! – негромко окликает надзиратель, подняв голову и приподнявшись на стуле. Его прищуренные глаза буравят сто первого.
– Слушаю! – Сто первый замирает, выпрямив спину с приподнятой правой ногой, с рукой, лежащей тыльной стороной ладони на коленях. Какое-то время он пытается спиной почувствовать, что делает надзиратель, но минуту спустя снова начинает шевелить коленом, а тыльной стороной руки елозить по ширинке брюк. И снова его цепь начинает тихонько позвякивать.
– Сто первый!
– Слушаю!
– Сто первый! Чем ты занимаешься? Эй! Я спрашиваю, чем ты занимаешься? Сто первый!
– Слушаю!
– Сто первый, паршивец! Ты не понимаешь, что я тебе говорю?
Обычно, отправляясь с заключенными на следствие, надзиратели несколько ослабляют им наручники, однако сегодняшний надзиратель и не думал сделать это. Как я позже узнал, он успел прославиться на всю тюрьму, и другие надзиратели – те, кто пришел сюда, спасаясь от трудовой повинности, держались от него в стороне. Мне, политическому, он делал кое-какие послабления, но по отношению к тем двум не допускал ни малейших поблажек.
Высокий и крепко скроенный, он носил военную форму из бумажной материи, его длинные ноги облегали аккуратно починенные, начищенные до блеска кожаные гетры. Длинный нос был под стать его длинному лицу, толстые губы имели какой-то темный оттенок, подбородок острый. В его глазах под опущенными веками, с белками, подернутыми желтизной, иногда загорался огонек подозрительности, свойственной надзирателям, долгое время прослужившим в тюрьме, и как будто говоривший: никому из вас нельзя верить. И сейчас он поднял голову и осмотрелся вокруг, но, не обнаружив никаких нарушений, снова опустил глаза в раскрытый на коленях журнал.
Этого надзирателя звали Саканака, он служил в военной тюрьме уже двенадцать или тринадцать лет. В последнее время он каждый год сдавал экзамен по делопроизводству, чтобы получить должность старшего надзирателя, и каждый раз проваливался. Мне случилось видеть однажды, когда меня выпустили для разминки из моей одиночки, как его разносил молодой, только что окончивший училище, старший надзиратель. В душе Саканака, конечно, кипел, но, очевидно считая, что брань со стороны начальства – дело обычное, стоял смирно. Иногда, во время поверки и в банные дни, я сталкивался с ним лицом к лицу. И мне стало ясно, что он принадлежит к тем людям, угнетенная душа которых, как это часто бывает у низшей прослойки в армии, не может утвердить себя иначе, чем творя насилие. Я не сомневался в том, что где-то в тайниках его души сплелись в тугой клубок страдания тех долгих лет, которые он провел следуя пунктам тюремного устава, господствовавшего в этой военной тюрьме и над людьми в форме надзирателей.
Каждый раз, когда я должен был ехать в суд и проходил длинным коридором мимо общих камер, мне приходилось видеть, как он, заметив, что заключенный чем-то нарушает устав, бросался к решетчатой двери камеры и грубо грозил нарушителю. Держа правую руку на рукоятке длинной сабли, висевшей у него на поясе, он быстрыми шагами шел по устланной матами дорожке мимо сидящих в ряд спиной к нему заключенных. В эти-то секунды он и успевал уловить непорядок. Обычно заключенный, едва успев почувствовать своей нервно настороженной спиной, что надзиратель уже миновал его, тут же менял позу.
Надзиратель Саканака шел всегда, высоко подняв голову и не глядя в сторону камер. Однако, ухватив уголком глаза еле заметное движение человека в камере, он уже в следующий момент легкими прыжками, словно животное, подлетал к решетчатой двери.
– Ага-а!..
Держась левой рукой за решетку и изогнувшись всем телом, он изрыгал этот звук сквозь плотно сжатые зубы, словно концентрируя в нем всю свою силу. И заключенный, застигнутый врасплох, ощущал жестокую дрожь, сотрясавшую его ослабевшее тело и душу.
– Ага-а!..
Надзиратель Саканака еще раз выхаркивал этот отвратительный звук, а по лицу у него расплывалась улыбка, вызванная какой-то непонятной радостью. Обдавая заключенного своим «ага-а», выходившим из его рта с громадными зубами вместе со смехом над растерявшимся слабым человеком за решетчатой дверью, он казался в эти минуты воплощением военной машины, гнет которой он сам испытывал более десяти лет. Он совал в лицо съежившемуся от испуга заключенному острие своей сабли, затем, касаясь его затылка холодным железом ножен, командовал:
– Номер такой-то! Скинуть одежду!
И, оставив в камере, куда проникал сырой воздух низины, раздетого догола костлявого заключенного, он продолжал обход.
Ко мне, политическому, редкой птице в военной каторжной тюрьме, да еще не получившему «срока», он относился несколько сдержаннее, однако поверку осуществлял по всей строгости устава, не то что другие надзиратели, проводившие ее в моей камере наскоро и лишь для формы. В то время как я голый стоял перед ним, он осматривал мои волосы, уши, рот, заглядывал под язык, осматривал ладони, подмышки. Он заглядывал на дно моей параши. Он не обнаруживал ни малейшего намерения продлить хотя бы на минуту, хотя бы на секунду время, отведенное мне для бани. И когда этот человек проходил мимо камер, можно было безошибочно угадать его присутствие по какой-то неуловимой, особенной атмосфере, распространявшейся вокруг него.
Уже в армии я в какой-то мере притерпелся к тому, что со мной обращаются как с вещью, поэтому и его дотошность редко раздражала меня. Я чувствовал, что здесь дело не только в угрюмом укладе тюрьмы или в том гнете, который оказывала на него армейская система, – нет, долгие неестественные отношения с людьми, у которых была отнята свобода, лишили свободы и его самого.
«А-ах, а-а-ах…» – печально вздыхает № 36. Этот вздох напоминает те деланные вздохи, которые он испускал в тюрьме. Я уже давно не слышал, чтобы он так вздыхал. Может быть, выезд в суд породил в нем ощущение некоей свободы?
Тридцать шестой! – окликает его надзиратель Саканака, подняв голову. Я пугаюсь, не начнет ли он ругать его.
Тридцать шестой молчит.
– Тридцать шестой! – повторяет Саканака. В его голосе даже больше мягкости, чем я ожидал.
– Я! – Тридцать шестой поднимает голову.
– Тридцать шестой! Маятно тебе?
– О-ох, маятно… Маюсь…
– Маешься? Хм-м… Выходит, и ты понимаешь, что значит маяться?
– Понимаю.
– Ври больше! – Однако в голосе Саканака не чувствовалось раздражения, скорее надзиратель поддразнивал.
– Понимаю! Правда, понимаю!
Тридцать шестой уловил, что в словах надзирателя Саканака нет злобы. Он говорил заискивающе, словно надеясь, что его слова тронут надзирателя.
– Ври больше!
– Правда! Правда!
– Ну да! С женщиной не можешь увидеться, вот и вся твоя маята.
Тридцать шестой покачал головой. Потом он повернулся в мою сторону, и по его лицу разлилась странная ухмылка, говорившая о том, что он испытывает в этот момент тщеславное удовлетворение. Необычный тон надзирателя Саканака придал ему храбрости, и он обратился к нему с вопросом, который несомненно давно уже вынашивал в душе.
– Номер тридцать шесть! – попросил он разрешения обратиться.
– Что тебе?
– Господин надзиратель! Можно обратиться к вам с вопросом? – Слова тридцать шестого звучали учтиво и рассудительно: он вкладывал в них привычное почтение к надзирателю.
– Ну, что там? Говори.
– Господин надзиратель! Правда, что теперь за дезертирство дают четыре или пять лет?
– Что? – переспросил надзиратель, вытянув шею. Его лицо снова стало холодной маской усердного служаки. – Ты говоришь, сколько тебе дадут? – Он вонзил острый взгляд в спину тридцать шестого. – Надзирателям не разрешается толковать с обвиняемыми, много или мало им дадут.
Теперь слова его звучали давяще, безжалостно, словно он хотел зачеркнуть ими предыдущий разговор:
– Ты думаешь, что дело кончится просто! Ошибаешься! Если бы каждый такой, заработав несколько судимостей, отделывался четырьмя-пятью месяцами отсидки, справедливо ли это было бы по отношению к честным солдатам? Постыдись! Ты понимаешь, какую войну ведет Япония?
На этом Саканака оборвал свою речь. Некоторое время он молчал, словно желая убедиться, что слова его подействовали.
Расследование дел тридцать шестого и сто первого окончилось после трех. Наша тюремная машина мчалась по вечерним улицам Нара. Прижав лицо к стеклу, я жадно всматривался в мир, который не смогу увидеть теперь по крайней мере десять дней – до следующего вызова в суд. Далеко справа светились лиловатым отблеском последних солнечных лучей гора Икома и плотно прижавшиеся к ней холмы. Некоторое время их верхушки отчетливо выделялись легкой черной линией на фоне светловатого вечернего неба, но почти сразу на них, словно прилив, надвинулись сумерки. Редкие огороды, поля, на которых уже начал всходить ячмень, тоже потемнели. В окнах домов, разбросанных там и сям, зажглись огоньки. И только на западе в небе продолжала сиять длинная полоса холодного желтого света.
Машина шла по дороге, белевшей среди окружающей темноты. Старый кузов подпрыгивал на выбоинах, качался, скрипел. И каждый раз подпрыгивали пустые коробки от завтрака заключенных, сваленные на большой ящик с запасными батареями в проходе между сиденьями, и раздавался легкий лязг металла, трущегося о металл.
Стемнело. Я оторвал лицо от стекла и стал смотреть перед собой.
1 2 3 4


А-П

П-Я