мойка из искусственного камня купить 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Мысли князя Мышкина не находили никакого отклика в моей душе. Я был абсолютно пустой. Слова не откладывались в мозгу, не звучали в ушах. Положив книгу на ночной столик раскрытыми страницами вниз, я лежал, лениво дымил сигаретой и слушал храп сержанта. Уэстморленд всегда открыто высказывал свои взгляды на эту войну – и перед начальством, и перед сослуживцами. В конце концов, говорил он, победят вьетконговцы. Индокитай, весь полуостров, перейдет в руки коммунистов. Лично он коммунизма не одобряет, потому что это диктатура одной партии. Но он – это одно, а вьетнамские крестьяне – совсем другое. Их нельзя обвинять за то, что они склоняются к коммунизму, – люди ведь голодают. Начальство и сослуживцы молча слушали рассуждения Уэстморленда. Не знаю, хватило бы у меня духу так откровенно и с такой отвагой сказать «нет», если бы моя страна пустила в ход военную машину.
Однажды я спросил:
– А почему же ты воюешь?
Уэст, помолчав немного, с горечью сказал:
– Долг есть долг.
Вчера его слезы привели меня в смятение. Он умел говорить веско и значительно, наполняя грубоватую солдатскую речь какой-то особой глубиной, богатой множеством оттенков. Было приятно слушать его мягкий, спокойный голос. Его умение подмечать мелочи меня поражало.
После того как на нас обрушился ураганный огонь, мы выскочили из джунглей, не останавливаясь, пересекли открытое пространство, нырнули в каучуковую рощу и бежали, бежали, стараясь производить как можно меньше шума. Когда, совсем обессиленные, измочаленные вконец, мы добрались до стратегической деревни, я повалился прямо на дорогу. Дыхания не было, грудь разрывалась. Из темноты появился сержант, он шел неторопливо, вразвалочку. Тихонько лег на землю рядом со мной и коротко сказал: «На войне победителей не бывает…» Я уже не впервые слышал эти слова, он часто их повторял. Но на сей раз Уэст не ограничился короткой сентенцией. Заговорил снова, хотя я задыхался, хрипел и едва ли был в состоянии его слушать.
– Ну вот, – сказал он, глухо рассмеявшись, – теперь, когда вернешься в Токио, от баб у тебя отбоя не будет. Бабы ведь обожают рассказы про всякие там героические дела. А ты участник, очевидец. Станешь самой популярной личностью в кабаках.
– Что ты, Уэст… – забормотал я задыхаясь. – Токио не такой город… Там ничего нет, кроме лжи. У нас, когда мы сами не воюем, все считают, что война не такая уж страшная штука. Чужая война нам даже нравится… тут мы не лжем. А вообще Токио – это ложь. Город, который только ложью и держится. Представляешь, какая нагрузка для нервов…
Он снова глухо засмеялся:
– А может, сама война и есть ложь?
С трудом переводя дыхание, я ответил:
– Не знаю, Уэст, может быть… может быть…
Осторожно поднявшись с кровати, я прошел в ванную и снова открыл кран с горячей водой. Погрузившись в зеленоватую теплынь, стал размышлять, где бы сегодня поужинать. Вчера мы были в китайском ресторане, может, сегодня пойти во французский?… Буйабес в «Продале» не очень хороший, но зато «бонапарт» из лангустов у них отличный. Вообще в этом городе очень вкусные лангусты и крабы. А с белым вином – просто объедение. Мясо у них плотное, белое, как ляжки метисок. Уэст будет доволен. Я не знаю, отчего они такие вкусные… Уж не оттого ли, что пожирают трупы, которыми буквально забиты здешние болота и речки…
День третий
На рассвете, получив в висок очередь из автомата, я вскочил, встрепанный, и сел в постели. В темноте басовито гудел агонизирующий кондиционер воздуха.
За окном бледно мерцали люминесцентные фонари на берегу реки Сайгон. Три тяжелых броневика «М-133», шедших в сторону военно-морского министерства, сотрясали землю. Под фонарями асфальт блестел, как лента из вороненой стали. Все тело было липким и мокрым от пота. Ноги, сведенные судорогой в тот момент, когда пули пробили мой висок, окаменели и затекли. Может быть, я кричал? Я включил настольную лампу и закурил. Наверно, проезжавшие мимо «М-133» были виновниками моего кошмара…
Под ураганным огнем минометов одна стена нашей треугольной крепости рухнула. Из мрачного утреннего тумана, раздвигая колючую проволоку, вынырнули и хлынули в пролом тощие восемнадцатилетние мальчики. На них были черные рубашки и черные трусы. На ногах – резиновые сандалии. Кажется, кто-то кричал: «За гуманизм!.. За гуманизм!..» Черные крестьянские рубашки, черные трусы, резиновые сандалии, самодельные гранаты, автоматы, из которых мальчики беспорядочно – на бегу – стреляли, – все было американского производства и имело клеймо «Сделано в США» и номер. Как только я выскочил из окопа, мальчики с кошачьей ловкостью меня настигли. Упав ничком, я начал извиваться и царапать землю ногтями. Наверно, мне хотелось зарыться глубоко-глубоко, провалиться сквозь землю. Один из мальчиков подошел вплотную и приставил к моему виску дуло автомата. В тот самый миг, когда я выкрикнул единственные известные мне вьетнамские слова «Той ло виджя нипон!» («Я японский корреспондент!»), дуло изрыгнуло огонь…Он был совсем молоденький…
Я уронил голову на влажную подушку.
…Он был совсем как школьник…
Зажав в зубах сигарету, я слегка потрогал ранку на животе – укус лесного клеща. Ранка затянулась, на ней образовался маленький пупырышек, который был горячим и чуть-чуть болел.
…И он еще ни разу в жизни не брился…
Я знал этих мальчиков. Их однажды привели в наше укрепление на границе зоны С. Мальчики, которых арестовали правительственные войска, когда они во время новогоднего отпуска удрали в свою деревню, находившуюся неподалеку от зоны Д. Одному было семнадцать, другому – восемнадцать. Со связанными за спиной руками они сидели на корточках в темной лачуге. Очень худые, светлолицые, с нежной, едва тронутой первым пушком кожей, не отравленной еще ни табаком, ни алкоголем. Они дрожали и пугливо озирались.
– Почти все вьетконговцы такие вот дети. Эти зеленые птенцы легко меняют свои убеждения. Зато люди постарше – твердые орешки. Те, уж если вобьют что-нибудь себе в голову, ни за что от этого не отрекутся. Говорить с ними – бесполезная затея. Слова от них отскакивают, как от стены горох. «Потрясающая вера и убежденность!» – объяснил мне лейтенант Хьюз, выпускник Уэстпойнта.
Когда я спросил, расстреляют ли их, он пожал плечами п сказал, что у американских военных советников нет полномочий решать подобные вопросы. Этим занимается правительственная армия. Мальчишек, скорее всего, не расстреляют, а отправят в штаб дивизии после допроса. Что сделают с ними там – неизвестно.
Я шагал по раскаленному добела краснозему и, обливаясь потом под нестерпимо жарким предполуденным солнцем, думал. Мне стало не по себе, когда я увидел людей, которые рано или поздно пристрелят меня как собаку. Мальчишки, еще не брившие бороды, – и они солдаты, мои будущие убийцы?! Во имя чего я должен умереть? Почему я, не вьетнамец, не американец, жду смерти здесь, на опушке джунглей? Зачем я сюда приехал? Ведь я мог жить где угодно – в Сайгоне, Гонконге, Париже, Нью-Йорке… А еще лучше – в Токио. Сидел бы сейчас в кабачке на углу улицы Юракутё и болтал бы обо всяких пустяках с сослуживцами из отдела зарубежной информации. Так нет, потянуло меня сюда! Из чистого бахвальства. Я ведь трепался и в Токио и в Сайгоне, что прямо-таки жажду «увидеть лицо воюющей Азии». Я не Аллан Поп и не Лоуренс. Самый обыкновенный трус из Токио, один из тех, кто с великим удовольствием ругает чужую трусость. Я ведь не получил приказа главной редакции отправиться в район боевых действий. Наоборот, Токио мне запретило это. А потом махнуло на меня рукой. Добывать информацию непосредственно в бою – такая игра не стоит свеч, Вьетнам и без того слишком опасная страна. Я полез сюда из чисто личных побуждений. Это я точно знал, но не знал зачем. Совершенно не понимал. А по ночам, сидя в лачуге, полной шороха и писка летучих мышей, и ожидая, когда обрушится на голову минометный ливень, и вовсе переставал что-либо понимать. Сейчас я получил хороший урок. Воображение – вот что меня сюда толкнуло. Нет ничего опаснее для человека, ничего страшнее, чем собственное воображение. Это многоголовая гидра с неиссякаемой энергией, и, сколько ни руби ее головы, они сейчас же вырастают вновь, сейчас же возрождаются бездумно и бесцельно. Солнечное сплетение изошло криком непомерной боли и атрофировалось, потому что все его нервы попали под напильник и в конце концов перетерлись. Огромная, наполненная бесчисленными звуками субтропическая ночь рушилась на мой череп. Как только смолкал бешеный вопль стопятидесятипятимиллиметровок, ночь наползала на меня и пропитывала все тело липким страхом. Ночь въедалась в мои ногти, ночь грызла мой позвоночник.
Затушив сигарету и обтерев потное тело полотенцем, я снова укрылся одеялом и заснул. Проспал несколько часов как бесчувственная скотина. Меня разбудил телефонный звонок. Сплюнув от досады, я взял трубку и услышал – очень далекий, едва различимый, заглушаемый треском – голос сержанта Уэстморленда. Он сказал, что звонит из «Жизели».
– А что, собственно, случилось?
– Сейчас отбываю…
– Куда?
– В укрепление…
– Почему?… Ведь твой отпуск кончается завтра. Завтра и поезжай. Утром. Или завтра не будет «доставки молока»?
– «Доставка молока» бывает каждый день. Но я еду. Сегодня… Спасибо за роскошное угощение, было чертовски здорово… Ты к нам больше не приедешь?
– Подожди, – сказал я. – Подожди меня в ресторане. Я сейчас…
Я кинулся в ванную, сполоснул лицо, почистил зубы, надел свежую рубашку. Запер номер, сбежал вниз по лестнице. У выхода купил газеты «Сайгон пост» и «Сайгон дэйли ньюс» у той самой девочки, у которой всегда покупал. Миновав улицу Тюдор, свернул за угол, быстро зашагал по улице Ле Руа. Тамариндовая аллея была прохладной, светлой. Легкие, прозрачные лучи утреннего солнца весело плясали, отражаясь в каждом листике. Парень из харчевни, где кормили лапшой, засучив рукава грязной пижамы, просеивал муку через мелкое сито. Старуха, торговавшая сигаретами, поставила на край застекленного ящика длинную курительную палочку и зажгла ее. Войны не было и в помине.
Я вошел в «Жизель». В воздухе плавал аромат кофе, исходивший из кофеварки «эспрессо». Уэст сидел за столиком задумчивый, рассеянный. Перед ним лежал большущий бумажный сверток с несколькими блоками сигарет – наверно, он купил их в армейском буфете. Вчера мы провели вечер тихо, мирно. Разошлись довольно рано, отдав должное лангустам и белому вину. Но сержант был явно не в своей тарелке: плечи опущены, затуманенные глаза смотрят куда-то вдаль, сквозь стеклянную дверь. Интересно, что он видел в этот момент на улице Ле Руа? Улица Ле Руа – это сайгонские Елисейские поля. Утром – веселая толчея. Поток велосипедов. Звонкие голоса девушек, одетых в национальные костюмы. Японский язык куда грубее вьетнамского. Когда говорят по-вьетнамски, кажется, что слышишь песню. А голоса разговаривающих между собой девушек напоминают утреннюю разноголосую перекличку птиц.
Заказав кофе со сливками и коньяк, я опустился на стул. Уэст, какой-то пришибленный, потянулся к стоявшему перед ним стакану лимонада.
– Так что случилось, Уэст?
– Ничего… Возвращаюсь в укрепление.
– Перебрал вчера?
– Нет. Вчера, как расстались, я сразу пошел к себе, в «Тюннам». Ни глотка больше не выпил. Ты ведь тоже пошел прямо в отель… Ну и я потопал к себе в номер.
– Но чего ты так спешишь? У тебя же еще целый день впереди! Стоит ли до срока лезть в могилу?
Уставившись рассеянным взглядом в пустоту, Уэст заговорил. Неторопливо, упрямо. Его волосатые толстые пальцы размазывали по столу лужицу лимонада.
– В Сайгоне мне делать нечего. Понял?… Противный город, паршивый город… Богачи да нищие. Американцы только и знают, что накачиваются виски. А газетчики как психи бегают за девчонками. И ни черта не знают… Плевал я на ваш Сайгон!..
– Но газетчики, между прочим, бывают и в укреплениях, и на военных базах.
– Знаю, видел таких. Прилетят на вертолете, сядут, почешут языки часок-другой и снова в воздух. «Операция Дикий орел» называется. А еще – «Операция прыг-скок». Потом уж они стараются, в поте лица работают. Такого понапишут, что диву даешься. Сволочи.
– А тебе-то что?
– Я еду…
– Убивать едешь?
– Скажи уж лучше – умирать…
Официант подал коньяк и кофе. Вид у кофе был неаппетитный, потому что сливки не взбили. Сделав глоток, я расплатился. Уэст бросил на меня быстрый взгляд, и его губы дрогнули в усмешке. Как большинство американцев, он был ярым противником всего французского. «Французский кофе, французский хлеб, французские шлюхи…» – бурчал он, бывало, с презрительной миной. Сейчас Уэст прищелкнул языком и буркнул: «Третий сорт!» Слава богу, ожил, подумал я. Но Уэст перевел взгляд на застекленную дверь и мгновенно помрачнел. Застыл.
– Уэст… Позавчера вечером, придя ко мне в гостиницу, ты сказал: «Бравый солдат прибыл в Сайгон». И еще сказал, что этот самый бравый солдат, пробыв целый месяц в укреплении, только и живет мечтой о столице. А теперь ты не знаешь, куда девать эти жалкие три дня. Что происходит? Почему ты удираешь до срока? Ты что – шагу не можешь ступить без приказа?
– Ты это серьезно?
– Уэст… Ты сказал, что у тебя в Сайгоне нет друзей и девушки нет. Сегодня день спокойный, не стреляют, и я свободен. Давай побродим вместе по городу, или посидим в ресторане, или просто поболтаем… А если я тебе мешаю, что ж, могу смыться…
– Ну и проваливай!
– Уэст! Неужели мы больше не встретимся?
Молча, не глядя на меня, он поднялся. Его глаза, пасмурные, суровые, застывшие, глядели в пустоту. В них была ненависть к несложившейся жизни, к раздавленной, как хрупкая скорлупка, мечте, а больше всего – к самому себе. Под оливково-зеленой полевой формой с неудержимой силой бушевала тоска последних минут отпуска. Казалось, стоит прикоснуться к напряженным, твердым как сталь желвакам мускулов, и брызнут искры. И все-таки он был ужасно несчастным, испуганным. Словно потерпевший поражение великан сжался в комочек и, как малый ребенок, оробел перед дверью, за которой был мрак.
1 2 3 4


А-П

П-Я