https://wodolei.ru/catalog/mebel/rakoviny_s_tumboy/mini-dlya-tualeta/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


– Ничего! Если вы будете опозорены вместе со мной, то не такая уж это беда.
Зачем ты, признавшись в любви, за мной наблюдаешь с укором?
Теперь не покину тебя, пока не покрою позором.
– Не дай бог кому-нибудь влюбиться в вас! – сказала Умрао-джан.
Веду ли я спор с мудрецом, толкую ли с другом о боге,
Всегда ты незримо со мной, следишь за изысканным спором.
– Чьи это стихи? – спросил я.
– Почему вы меня об этом спрашиваете?
– А, вспомнил чьи! Только скажите, разве вы тоже слы шали эту газель?
– Слушайте дальше, – сказала Умрао-джан и прочла:
Сегодня на рынок любви принес я бессмертную душу,
С восторгом я душу отдам за встречу с пленительным взором.
– А это вы помните: «Красавицам верить нельзя»? – спросил я.
– Помню. Слушайте:
Красавицам верить нельзя: лукавы они и коварны,
Обманут тебя все равно, не верь их признаниям скорым.
– Прочитайте все до конца, – попросил я.
– Дальше не помню, – сказала Умрао-джан.
– Это ведь очень большая газель. Посмотрите, пожалуйста, нет ли у вас ее списка. Показали бы мне!
– И не просите!
– Ну так я сам запишу дома то, что услышал сейчас. А от других этого, видно, никогда не дождешься.
. – Но разве так трудно записать стихотворение?
– Конечно! Неужели вы сами этого не знаете? Просто набросать газель – этого мало. Нужно ее еще выправить.
– Ну что ж, как-нибудь мы займемся этим вместе. Да, вспомнила еще одно двустишие:
Куда бы она ни пошла, твердит мое имя повсюду,
Хоть ей угрожает молва жестоким своим приговором.
И еще:
Другие кричат о любви и в рабство тебе отдаются,
Нo сразу покинут тебя, лишь только покроют позором.
– Вот и моя газель была в этом же роде, – сказал я. – Но, бог знает, почему – осталось в памяти только последнее двустишие.
– Прочтите его снова. Какое оно чудесное!
Я прочел:
Зачем ты, признавшись в любви, за мной наблюдаешь с укором?
Теперь не покину тебя, пока не покрою позором.
– Поистине хорошо сказано! Но особую прелесть придает стиху игра на вашем псевдониме – ведь Русва значит «опозоренный».
– Не говорите о моем псевдониме! По милости какого-то благодетеля в городе теперь уже не один Русва. Ни с того ни с сего люди принялись отказываться от своих хороших, своеобразных псевдонимов и называть себя Русвой. Надо думать, они не знают моего имени, а то, пожалуй, присвоили бы и его. Но мне это только приятно. Ведь по английским обычаям сын получает фамилию отца – значит, все они мои духовные сыновья. Чем больше разрастется семья, тем ярче будет сиять мое имя. Ну, не будем отвлекаться. Вам все же придется поведать мне все, о чем я спрашивал.
– Да это насилие! Какого бесстыдства вы от меня требуете!
– А разве не бесстыдство петь на свадьбах непристойные песни?
– Но в вашем Лакхнау танцовщицы ничего непристойного не поют. Певицы из касты дом, те, правда, поют иногда, однако – лишь в женском обществе. Вот деревенским танцовщицам, тем приходится петь такое и при мужчинах. Но я считаю, Мирза-сахиб, что ни в городе, ни в деревне этого делать не следует.
– По-вашему, это нехорошо, а я видел своими глазами и слышал собственными ушами подобные выступления. Знатнейшие господа врываются в общество женщин, чтобы послушать любовные непристойности. Их матери и сестры сгорают со стыда, а эти господа довольны – так и расплываются в улыбках. Увидишь такое хоть раз и больше уже смотреть не захочешь. А что говорить о тех непотребствах, которые вытворяют наши высоконравственные порядочные женщины всю ночь и все утро после свадебного торжества! Ладно, оставим это. Лучше рассказывайте о себе. Ведь мы не какие-нибудь блюстители нравственности, так что не надо нам других осуждать.
– Вас не разубедишь. Что ж, слушайте.
– С тех пор как отпраздновали совершеннолетие Бисмиллы, – продолжала свой рассказ Умрао-джан, – я, глядя на то, как жили Хуршид-джан и Амир-джан, почувствовала, что в душе у меня зазвучали какие-то доселе молчавшие струны. Совершили некий обряд, о котором я раньше и представления не имела, и вот я увидела, как Бисмилла превратилась в Бисмиллу-джан, а Хуршид – в Хуршид-джан. Образно говоря, они получили свидетельство на право разврата и надели парадное платье полнейшей свободы.
Теперь они отдалились от меня, и я сразу упала в их глазах. Они стали беззастенчиво шутить и пересмеиваться с мужчинами. Для них отвели по отдельной комнате. Чего только там не было! Кровати с хорошей сеткой и пологом; на полу разостланы чистые белые половики; в строгом порядке расставлены большие расписные шкатулки, маленькие корзиночки и коробочки для бетеля, плевательницы; на стенах алеппские зеркала и прекрасные картины; потолок затянут тканью, и с него свешивается небольшая люстра; там и сям стоят красивые лампы. С наступлением сумерек зажигаются два фонаря со свечами и абажурами в виде лотосов. У дверей стоят скрестив руки двое слуг и две служанки.
Красивые юноши из благородных семейств готовы когда угодно развлекать моих недавних подружек. А те сидят, не выпуская изо рта серебряного мундштука хукки; под боком у них стоит открытая шкатулка со всем необходимым для приготовления бетеля; девушки готовят его и подают каждому гостю.
Шутки не умолкают. Стоит девушкам встать – раздаются возгласы восторга; стоит пройтись по комнате – их провожают глазами. А они ни на кого не обращают внимания. Все вокруг им подвластно, и власть их так велика, что скорее перевернется весь мир, чем они откажутся от своей прихоти. Просить о чем-нибудь им не приходится: не успеют они вымолвить слово, как все уже готовы хоть в лепешку разбиться, только бы им угодить. Этот дарит им свое сердце, другой готов отдать всего себя, но они не принимают ничьих подношений, и ничто не привлекает их взора. Они так легкомысленны, что, хоть пожертвуй для них своей жизнью, им это покажется пустяком; и так горды, что можно подумать, будто все страны света у них под пятой. А уж переменчивы они до того, что, казалось бы, никто не способен этого вынести; однако поклонники все терпят. С ними девушки обращаются прямо убийственно, а те добровольно приносят себя в жертву. Одного наши красотки довели до слез, другого подняли на смех; этого ранили в самое сердце, тому растоптали ногами душу. Любой пустяк вызывает у девушек гнев. Все вокруг упрашивают их: один молитвенно складывает руки, другой взывает о снисхождении. А они!.. Дадут обещание, потом откажутся его выполнить; поклянутся помнить и забудут. В любом обществе все взоры прикованы к ним, а они даже глаз не поднимут; но уж если на кого-нибудь взглянут, в его сторону повернутся все остальные. Тот, на кого они устремят благосклонный взор, попадает под обстрел тысячи глаз. Люди сгорают от ревности, а красавицы нарочно их распаляют, хотя сами совершенно равнодушны к своим поклонникам: ни тот, ни другой, ни третий ровно ничего не значат для них и все их поведение – сплошное притворство. Если несчастный попадется в их сети, они сначала делают вид, будто влюблены в него до смерти.
Что-то она сегодня слишком мила со мной:
То ли мне ждать победы, то ли кончины злой.
Пожалуй, разумнее «ждать кончины», ведь рано или поздно поклонника сведут в могилу, и тогда сердце его любимой обретет покой. У бедняги в доме плач и стенания, а наши красотки смеются и шутят с друзьями.
Мирза-сахиб! Вы лучше меня знаете и можете описать все это. Но о том, что творилось у меня на сердце, когда я изо дня в день смотрела на подобную игру, известно лишь мне самой. Ревность женщины к другой женщине не имеет границ. Если уж говорить правду, мне страстно хотелось – хоть и стыдно в этом признаться, – чтобы все поклонники в мире любили только меня, чтобы все обожатели умирали из-за меня одной, ни на кого больше не поднимали глаз и никому другому не дарили своего сердца. Но на меня никто и смотреть не хотел.
Я жила в комнате бувы Хусейни. Это была крошечная каморка, вся прокоптившаяся до самого потолка. У одной стены кровать с провисшей веревочной сеткой, – на ней мы обе спали; напротив очаг; около него два глиняных кувшина, два плохоньких луженых котелка, медный таз, сковородка; повсюду разбросаны тарелки и чашки. В углу большой горшок с мукой, на нем две-три корзинки, соль и пряности в горшочках; тут же свалены кизяки и хворост на топливо и стоит мельница для пряностей. Словом, каморка эта представляла собой какой-то склад всевозможного хлама. В стене над очагом торчали два гвоздя; на них, когда готовили пищу, ставили нашу «лампу», точнее – глиняную плошку с маслом и фитилем. У кровати стояла маленькая замасленная подставка, и, как только кончали готовить, эту коптилку переносили туда. Фитиль в ней был тоненький, словно нитка, и она – дрянь такая! – едва теплилась, сколько ни бейся, света почти не давала. Кроме того, в каморке висели две сетки: в одной хранился лук, в другой – котелок с приправой к гороховым блюдам; на нем лежали лепешки, которые бува Хусейни оставляла для маулви-сахиба. Сетка с луком висела около очага, а вторая – прямо надо мной, причем она под тяжестью своего содержимого свисала мне почти до самой груди, и если я, по забывчивости, быстро вскакивала с кровати, то ударялась головой о котелок.
С утра и до одиннадцати часов шлепки маулви-сахиба, а вечером до девяти воркотня и удары линейкой учителя пения – вот что составляло тогда мою жизнь, И все же я по-настоящему любила учиться, хотя и это не могло удержать меня от всяких проделок.
Началось с того, что я пристрастилась смотреться в зеркало. Мне тогда было четырнадцать лет. Бывало, бува Хусейни только выйдет из комнаты, как я уже вытаскиваю зеркало из ее корзинки и любуюсь собой. Я сравнивала себя с другими девушками, и мне казалось, что в моем лице нет никаких недостатков; я даже готова была считать себя более красивой, чем они, хотя на самом деле это было не так.
– Почему же? Разве вы были хуже их? – прервал я рассказ Умрао-джан. – Да вы и теперь красивее многих женщин, а тогда вас, кроме того, украшало обаяние юности.
– Благодарю вас! Но, пожалуйста, не расхваливайте меня, – это не к месту и не ко времени… Однако в те дни я искренне считала себя красавицей, и мысли об этом были моим величайшим несчастьем. В глубине души я спрашивала себя: «Ах! Да что же во мне такого плохого? Отчего никто не хочет и смотреть на меня?»
– Никогда не поверю, что никто не обращал на вас внимания, – сказал я. – Смотреть-то, должно быть, смотрели, но тогда ведь вы еще не достигли совершеннолетия. Все боялись Ханум, а потому никто и не смел заговорить с вами.
– Может быть, так оно и было, но я этого не понимала. Говорят, бедность обостряет желания. Глядя на своих бывших подружек, я не переставала терзаться, – даже не хотелось ни есть, ни пить, а по ночам сон бежал от моих глаз…
– В ту пору особенно острая тоска охватывала меня тогда, когда я причесывалась, – продолжала свой рассказ Умрао-джан. – Ведь никто не выражал желания заплести мои косы. Когда наваб Чхаббан-сахиб собственноручно заплетал косы Бисмиллы, мне чудилось, будто змея заползает мне в душу. А меня кто причесывал? Та же бува Хусейни, да и то лишь, если ей выпадала минута досуга; а не будь этого, я целыми днями бегала бы лохматая и растрепанная. В конце концов я выучилась заплетать косы сама… И еще. Все танцовщицы переодевались по три раза на день, а я всю неделю ходила в одной и той же одежде. Да и та была совсем простенькая. Они меняли свои расшитые наряды, а я носила все те же полушелковые шаровары и простое кисейное покрывало – хорошо если украшенное узенькой полоской парчи по краям.
Но стоило мне переодеться во все чистое, как сразу же меня начинало тянуть в мужское общество. Иногда я отправлялась в комнату к Бисмилле, иногда к Амир-джан. Но куда бы я ни пришла, отовсюду меня старались выпроводить под каким-нибудь предлогом. Я никому не была нужна. Каждый думал о своих удовольствиях и не хотел, чтобы я ему мешала.
Выгоняли меня и по другой причине. В ту пору я была очень уж озорной девчонкой. Где бы ни находилась, всячески досаждала мужчинам: одному кукиш покажу, другому рожу сострою, третьего передразню. Поэтому никто не радовался моему приходу.
Мирза-сахиб! Вам ясно теперь, какой находкой оказался для меня Гаухар Мирза в то время, когда я была так настроена. Ведь он говорил мне нежные речи; я волновала его, он – меня. Я считала его своим поклонником, и тогда он меня действительно любил. Утром, придя в школу, он, бывало, приносил в кармане один-два апельсина и тихонько совал их мне; в другой раз угощал меня вафлями и халвой. Однажды он раздобыл невесть где целую рупию и тоже подарил мне. С тех пор через мои руки прошла, должно быть, не одна тысяча рупий, но радости, охватившей меня, когда я получила Эту первую рупию, мне не забыть никогда. Раньше мне нередко перепадали медяки, но рупии я еще не имела ни разу. Я долго хранила ее, потому что мне не было нужды ее тратить, да если бы нужда и пришла, я все равно не посмела бы разменять монету, опасаясь, как бы кто не спросил, откуда она у меня. Тогда я уже понимала, что в иных случаях тайна необходима, а дети этого еще не знают. Выходит, отрочество мое тогда уже подошло к концу.
5
Сердце мое проворно похитил удачливый вор,
Пока беззаботная стража дремала у входа во двор.
Стояло время дождей. Небо было затянуто тучами; дождь лил беспрерывно; сверкали молнии; гремел гром. Я лежала одна в каморке бувы Хусейни. А бува Хусейни вместе с Ханум ушла в гости. Коптилка наша погасла, и в каморке была непроглядная тьма; как говорится: «Рука руки не найдет».
В других комнатах нашего дома веселились. Откуда-то долетало пение, где-то звенел смех. Одна я, всеми покинутая, оплакивала в этой темной каморке свое одиночество. Того, что творилось у меня на душе, словами не выразишь. При каждой вспышке молнии я в страхе прятала голову под одеяло, при каждом ударе грома затыкала пальцами уши. Наконец я задремала. И вдруг мне почудилось, будто кто-то крепко схватил меня за руку. Объятая ужасом, я хотела было закричать, но не смогла издать ни звука и лишилась сознания…
Утром стали искать виновника, но его и след простыл.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29


А-П

П-Я