https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/dlya_vanny/Grohe/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

последняя модель «Жигулей», и даже собака — чистейший золотой терьер! Но, оказывается, кроме всех земных благ, женщине в тридцать лет нужно еще что-то. А точнее, любовь — как ни банально это звучит. И не то, чтобы Аркадий не любил ее, отнюдь! Он любил ее, но — словно издалека. Во-первых, он неделями, а порой и месяцами пропадал в своем закрытом и сверхсекретном институте в Черноголовке, в двух часах езды от Москвы. А во-вторых, даже когда он приезжал в Москву или она ездила к нему в Черноголовку, он все равно отсутствовал, он мог сутками сидеть за столом за своими расчетами, не видя и не слыша ее и не обращая на нее никакого внимания! И даже в постели — она ощущала это — даже в самые интимные моменты, он не был с ней полностью, всей своей душой и сутью. А одновременно обитал в каком-то ином измерении — в своих заумных экспериментах, формулах, математических и физических теориях и гипотезах. Его мозг очередного Эйнштейна, который так интересует этого Барского и маршала Устинова, даже в самые святые для женщины минуты соития продолжал работать черт знает над чем, и это расхолаживало Анну, выключало в ее душе и теле какие-то главные эротические центры и инструменты и не давало этому телу свободы обратиться в органолу, в оркестр и взмыть над постелью в бетховенском крещендо.
Иными словами, Анна была, как говорят, при муже, и видела, что ему нравится иметь такую молодую, красивую русскую жену, ходить с ней в гости в Дом ученых или приглашать к ним кучу знакомых физиков, и он готов был — в свободное от работы время — баловать ее нарядами и цветами, но даже и в этих нечастых совместных развлечениях она была при нем, а не он при ней, и рано или поздно какой-то Раппопорт должен был возникнуть в ее жизни, как Вронский возник когда-то у ее тезки Анны Карениной. И все те нереализованная чувственность и эротическое безумие, которые в жизни с Аркадием сдерживались и накапливались в ней плотиной его отстраненности, обрушились теперь на этого Раппопорта и сводили их обоих с ума на черноморских пляжах какой-то взаимной ненасытной сексуальной жаждой, но… в отличие от Вронского… Раппопорт улетел за границу один, без Анны. Оставив ее словно зависшей над самым мучительным вопросом женского бытия: что делать? что делать со своей жизнью и жаждой любви? Биологические часы, заложенные Богом в душу и кровь каждой женщины, все громче и настойчивей напоминали, что ей уже тридцать два (тридцать два!!!), но даже и после отъезда Раппопорта она еще пыталась отложить кардинальное решение своих проблем, уйти от них с головой в работу, в светскую суету — ведь в конце концов у нее уже есть ребенок (пусть даже в Америке) и у нее есть муж — пусть даже в Черноголовке…
Час назад товарищ Барский выбил ее из-под страусового крыла этих отговорок и обнажил перед ней всю иллюзорность ее так называемой «стабильной» жизни. Какая тут к черту стабильность, когда любой гэбэшник может, оказывается, подцепить ее на крючок шантажа и открыто, в кабинете чуть ли не самого председателя коллегии адвокатов, вербовать в стукачки! И ведь нет от них спасения! Если она не подчинится Барскому, он сломает карьеру мужа и ее собственную. А если подчинится… Нет! Об этом даже подумать тошно!
Барский, Кузяев и все остальные хорьки этой «великой державы» — она знает их по своей адвокатской практике. «Они просто поимеют тебя и в хвост, и в гриву», — холодно и ожесточенно сказала себе Анна, даже не подсчитывая все «про» и «контра». Да и что тут было подсчитывать, если они знают о ней все или почти все и могут действительно пришить ей 88-ю за недоносительство и пособничество валютчику! Но где же выход? Эмигрировать? Выскочить из-под этого незримого, но постоянного, как атмосферное давление, гнета КПСС, КГБ и марксизма-ленинизма? Бежать, как бегут из этой страны десятки знакомых евреев и еще тысячи незнакомых? Но она уже пробовала это однажды, и это кончилось полной катастрофой. «Здесь твоя страна! — кричал ей отец. — Здесь!..»
Анна вытащила последнюю сигарету из пачки и закурила, прищурившись в задумчивости. Никакая это не ее страна и нечего дурачить себя на этот счет. Это их страна — Барского, Кузяева, Брежнева, Андропова и им подобных. А там, в Америке, у нее сын. Пусть он забыл ее, и пусть он зовет своей мамой уже другую женщину, Анна имеет право требовать, чтобы ее отпустили к нему! «Нет, имела, а не имеет!» — вдруг жестко одернула себя Анна. Раньше надо было решаться! До появления Барского! А теперь стоит ей только заикнуться о ее праве уехать к сыну, как тут же всплывет «валютчик Раппопорт»! Но как же быть?
— Вы много курите… — сказал ей длинноволосый хиппарь с гитарой.
— Это последняя. Я бросаю!
Она встала, сделала последнюю затяжку и затоптала сигарету носком туфли. Потом вскинула голову и каким-то новым, перископическим зрением увидела всю улицу Горького, Тверской бульвар и Пушкинскую площадь. И от этого нового, провального чувства, запоминающего каждую деталь вокруг: молодого хиппаря с гитарой… грустного араба Пушкина, окруженного цепями… фонтан и очередь перед кинотеатром «Россия»… старинные уличные часы… — от сознания, что все это свое, родное ей придется бросить, у Анны вдруг подвело желудок и стеснило грудь. Ей стало жаль себя — кто дал этим мерзавцам право разрушить ее жизнь? Ведь формально она даже сверхпатриотка — она не уехала из России, даже когда ее первый муж увез отсюда ее сына!..
Анна пошла вниз, в подземный переход через улицу Горького, но вдруг резкая трель милицейских свистков, топот, крики, хлесткие удары мордобоя и глухой звук падающих тел заставили ее оглянуться. И так, наполовину уже скрытая в переходе, Анна замерла. Позади нее возле памятника Пушкину творилось что-то ужасное. Группа мужчин и женщин стояла за цепью, у памятника, — стояла тесным кольцом и высоко подняв над головами самодельные плакаты с шестиконечными звездами и от руки написанными словами «ОТПУСТИ НАРОД МОЙ!». Тот самый хиппарь, который две минуты назад мирно бренчал на гитаре популярные песни, тоже был там, держал над головой свою гитару, а на тыльной стороне этой гитары была нарисована синяя шестиконечная звезда. Рядом с ним были маленькая седая женщина с желтой шестиконечной звездой-нашивкой на груди и какой-то старик, похожий на знаменитого комика Герцианова.
— Отказники, — сказал кто-то рядом с Анной.
Анна, замерев, видела, как со всех сторон — с Тверского бульвара, с улицы Горького, от метро «Пушкинская», из подъезда типографии «Известий» и, грубо толкнув ее, из подземного перехода — к этой группе стремительно бегут милиционеры, дружинники с красными повязками на рукавах и какие-то крепкие, спортивного вида молодые мужчины в серых костюмах. Первые из них, как авангард, уже врезались в группу отказников-демонстрантов и без слов, с ходу, наотмашь, кулаками в челюсти и ногами в животы били этих несопротивляющихся людей, а вторая волна атакующих крутила им руки, вырывала плакаты и топтала их ногами. Какая-то девушка упала, хиппарь с гитарой кричал: «Звери! Да здравствует свобода!»
Боковым зрением Анна увидела на противоположной стороне улицы высокого иностранца, который поднял над собой фотоаппарат. Но и его тут же сбили с ног, вырвали камеру, и эта камера хрустнула под чьим-то каблуком.
А из-за кинотеатра «Россия» уже выскочил «черный ворон», рванул прямо к памятнику Пушкину, подпрыгнул при ударе передних колес о тротуар и лихо тормознул на чугунных пушкинских цепях в полуметре от мордобоя. Мигом распахнулись железные задние дверцы «воронка» — и вот уже избитых, окровавленных, в порванной одежде демонстрантов с их изуродованными плакатами и разбитой гитарой впихивают, заталкивают и кулями швыряют в темную глубину машины. А они еще рвутся, сопротивляются и кричат: «Мы мирная демонстрация! Вы подписали Хельсинкское соглашение!..»
Анна, онемев, продолжала стоять на ступеньке подземного перехода. Все, что она видела, было как в кино, как во сне, как в кошмаре, который невозможно остановить, — мигом опустевшая Пушкинская площадь, словно сдуло гуляющую толпу, минутный мордобой, хруст плакатов под ботинками дружинников, крики женщин, разорванная одежда, выбитые с кровью зубы и этот «воронок», поглотивший всю группу демонстрантов, хлопнувший задними дверцами и тут же газанувший в сторону близкой Петровки, где находится Московское управление милиции.
И — все. Спортивного вида молодые люди быстро подобрали клочки плакатов и чью-то туфлю, дружинники подошвами ботинок затерли пятна крови на асфальте и разошлись, мирно закуривая, и уже новые волны гуляющей публики накатили на площадь. Люди, не видевшие этого блиц-погрома, громко смеялись, флиртовали на ходу, ели эскимо, раскупали у торговок мимозу. И замершее было движение машин возобновилось, «Жигули» и «Волги» зашуршали шинами и загудели при повороте на Тверской бульвар. И все так же беззвучно струился фонтан перед «Россией», и все так же безмолвно и грустно смотрел на этот народ его самый великий поэт Александр Пушкин. Сто пятьдесят лет назад он тоже просил царя разрешить ему поехать за границу, но царь отказал даже ему, Пушкину, и Пушкин — первый русский поэт-отказник — застрял в России навек и был тут убит. Теперь, огражденный цепями, он стоял на улице имени еще одного пленника — Максима Горького. Этот «великий пролетарский писатель» просил уже другого царя, Иосифа Сталина, отпустить его за границу. Но — с тем же результатом. И теперь и он, отказник Горький, тоже окруженный чугунными цепями, памятником стоит в конце своей улицы, перед Белорусским вокзалом.
Прислонившись спиной к стенке подземного перехода, Анна пыталась побороть ватную слабость в ногах. Господи, не так-то легко уехать из этой страны! Ни при царях, ни при генсеках. А что, если и ей — откажут? Ведь она даже не еврейка. Неужели и ей предстоит все это — мордобой, кровь, выбитые зубы и темная пасть «черного воронка»?
Страшно.
Этот страх удержал русского дворянина Пушкина от антицарских демонстраций и русского босяка Максима Горького — от антисталинских. А евреи — откуда у них храбрость, вот так, с гитарой и самодельным плакатом, выйти на площадь?
Анна искала в себе эту храбрость подставить под гэбэшно-кремлевский кулак свои такие красивые, такие белые зубы, но во всем ее теле был только страх, ничего, кроме страха.
«Максим!» — крикнула она в душе.
— Вам плохо? — спросил кто-то рядом.
Анна открыла глаза.
Два лилипута стояли перед ней — метроворостый мужчина в цилиндре, строгом пиджаке и с сигаретой во рту, и изящная, как куколка, женщина.
— Вам плохо? — снова спросил лилипут у Анны.
— Очень… — сказала она. — У вас есть сигарета?

5

Каждый четверг, когда трехметровые стрелки часов на Спасской башне показывали 9.58 утра, длинный черный лимузин ЗИЛ-110 въезжал на Красную площадь и останавливался у Лобного места ровно в ста шагах от Кремля. Из машины выходил Михаил Андреевич Суслов — семидесятилетний, высокий, аскетически худой член Политбюро, которого за глаза называли «красным партайгеноссе» и «серым кардиналом» Кремля. В длиннополом габардиновом пальто образца 1955 года, серой шляпе и резиновых галошах, которые он не снимал с сентября до июня, Суслов, ни на кого не глядя, демократично шел в Кремль пешком — в отличие от всех остальных руководителей страны, которые в Кремль въезжали, отгороженные от народа глухими бархатными шторами на пуленепробиваемых окнах своих бронированных «ЗИЛов».
Зная об этой сусловской «демократии», топтуны — сотрудники наружной охраны Кремля — заранее очищали все пространство вокруг Лобного места от иностранных и советских туристов и зевак, и Суслов своей циркульной походкой пересекал Красную площадь, проходил через КПП под каменную арку Спасской башни и оказывался во внутреннем дворе Кремля. Здесь, в нише кремлевской стены, уже стояли два гренадерского роста солдата в парадной форме и старшина-разводящий, готовые через минуту, ровно в 10.00, выйти на Красную площадь для смены почетного караула у Мавзолея Ленина. И была какая-то внутренняя символика в неизменности этой многолетней процедуры: военный караул с автоматами на груди уходил, чеканя шаг, стеречь забальзамированное тело вождя мирового пролетариата, а главный блюститель чистоты ленинской теории через пустой кремлевский двор шагал на очередное еженедельное заседание Политбюро блюсти воплощение его бессмертных идей. Священная тишина внутри Кремля, Суслов в его вечном сером пальто и галошах, чеканящие шаг солдаты в зеленых мундирах и с «Калашниковыми» на груди, торжественный перезвон курантов на Спасской башне, построенной миланцем Пьетро Соларио в 1491 году, и огромный красный флаг на здании бывшего царского Сената, а ныне Правительства СССР, — все это создавало ощущение незыблемости и вечности коммунистической империи, раскинувшейся от Эльбы до Курильских островов.
На часах истории был 1978 год со дня Рождества Христова, канун 61-й годовщины Великой Октябрьской революции и 72-летия Леонида Брежнева. Империя российских коммунистов была в зените своего могущества: ей подчинялись больше ста народов в Европе, Азии, Африке и Южной Америке, ее межконтинентальные ракеты с ядерными боеголовками держали под прицелом все индустриальные центры США, ее СС-20 могли за минуту сорок секунд накрыть все населенные пункты Западной Европы, Японии и Китая, ее летчики, десантники и танкисты, переодетые под арабов, африканцев, вьетнамцев и кубинцев, воевали на Ближнем Востоке и устанавливали марксистские режимы в Анголе, Алжире, Бангладеш, Лаосе, Камбодже, Мозамбике, Эфиопии, Йемене и Индонезии, а ее дипломаты колесили по всему миру, диктуя ему кремлевские условия выживания. И главным дирижером грандиозного завоевания мира коммунистами был именно этот аскетичный старик в старом пальто и дешевых галошах.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12


А-П

П-Я