https://wodolei.ru/catalog/akrilovye_vanny/Roca/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

На другой день всю до зернышка тысячу вывез я на ссыпной пункт, хорьку.
А тут в Олечье базар назавтра как раз. Вали, думаю, хорек. Наираненько еще дураков подсчитывать. Я ж, думаю, твое наисугубейшее ко мне вниманье отведу в сторонку.
И вот выкинул я, наиглубочайшеуважаемый Егорий Ксенофонович, номерок ему отменный, хорьку.
Выезжаю я на базар, распрягаю, поднимаю кверху оглобли, а на оглобли красный плакат: "Добровольно вывез две тысячи восемьсот пудов хлеба и вызываю на социалистическое соревнование нижеследующих зажиточных гражан".
И перечислил лиц с десяток. Да напоследок еще примазал: "Позор укрывателям". А наиотменно конкурента моего олеченского - мельника Лысанушку наижаднейшего. Искарьёт, дьявол Лысанушка. Одиннадцать коров, а семью свою снятым молоком кормит, и на всех двое валенок.
Так я предвидел, что намек мой поймет полномоченный хорек, вызовет меня и опросит об имуществе перечисленных мною лиц.
Вечером вызывает хорек. На бумаге у него все мои лица переписаны.
- Как, спрашивает, они по имуществу?
- Как, говорю, сами видите как. Не везут кобылки - погонять надо. А наиотменнейше Лысанушку.
Наутро Лысанушка ко мне:
- Три, докладывает, тысячи наложили.
А я ему на ушко:
- Побожишься, что смолчишь - штуку шукну тебе.
- Побожусь... через детей поклянусь.
- Не вези, - шепчу. - Аль не сообразил башкой, что полномоченный меня нарочно выставил, чтоб вас подзадорить. Да смотри у меня, чтоб ни-ни...
Лысанушка мой и уперся. Его и добром, его и страхом.
- Не повезу, да и только.
А кроме того, и секрета не удержал. Потому-де робко одному-то отказаться, а уж со всеми-то веселей. И другие перечисленные в моем плакате лица уперлись. Хорек, однако, наимгновеннейше выездную сессию призвал. И все мои нижеперечисленные, как орешки, защелкали у него на зубах.
И мне вроде отменнейше легче без Лысанушкиной мельницы.
Опять, думаю, слава наимилосерднейшему, сквитал в своем хозяйстве.
Так не тут-то было, наиглубочайшеуважаемый Егорий Ксенофонович. Затеял на днях этот хорь Оглоблин "комунию артельную". Полсела наибезумнейше записалось. Я уж наидушевнейше предупреждал их:
- Пожалейте, говорю, рассийское отечество, если уж на себя рукой махнули. Ведь вы одними веревками да мылом, как вешать вас наиближайше будут, в разор отечество вгоните.
Так видите ли, наиглубочайшеуважаемый Егорий Ксенофонович, неймется им. Каждодневно вступают в "сплошную комунию".
- Все равно, говорят, еще раз надуемся до горы, а там, глядишь, и пятилетка подможет.
А того каждый наиглупейше не смыслит, что через пятилетку через эту нам, трудовикам, хана смертная.
И наипаче трудовому человеку плечи развернуть не дает через них хорек Оглоблин.
Уж наивернейше не кто иной, как Демитрий Гусенков, шукнул Оглоблину, что у меня в работницах живет чужая - не моя баба, и не родная. Доказал-таки.
Опять на меня насел. Наипаче эксплоатацию приписали мне этой немтырки. И меня под сессию подвалил сукин сын хорек.
Ведь вы, наиглубочайшеуважаемый Егорий Ксенофонович, ахнете. Ведь на меня за эту немтырку сорок тысяч рублей присудили. Чуть было в тюрьму не запрятали. Да спасибо из Олечье приехал московский уполномоченный Максимов поддержал, спасибо наинижайшее ему от меня.
Эх, и взыграло тут мое сердце.
Ну, думаю, размажу я вам номерок. Наизанятнейше размажу.
Проходит срок платежа. Слышу, Оглоблин меня уж со всеми потрохами в колхозе распределил. Уж смету доходную на мое имущество составили.
И вот позавчера вваливаются они ко мне с судебным исполнителем и со свитой целой колхозной гольтепы. Вижу, продавать меня с молотка пришли.
Я, поджидаючи их, наиаппетитнейше чай пью с супругой. На столе, как у князя, серебро, хрусталевые, наичистейшие вазы с вареньем, со сливками, с маслами. Кофейник первосортнейший на спиртовочке поет. Яблоки, печеньица, сласти наивозможнейшие.
Вошли.
Слюной, думаю, изведу вас. Это вам не просяной кулеш, которым вы себе кишечки закупориваете наикрепчайше, до кровяных течений из заднего прохода. Я вам покажу, какая на самом деле наикрасивейшая бывает жизнь в единоличном хозяйстве. Вы и спать и видеть будете, где рай-то наивернейший. Вам кулеш-то ваш просяной теперь всю глотку, как рашпилем, издерет.
Уж наперед я наиотличнейшее предвидел, что от одного взгляда на мое блаженство у них теперь руки отвалятся от своего "сплошного кулеша".
А я нарочно им еще уголек под голую задницу:
- Пашенька, - говорю жене, - Пашенька, пирожки у тебя сегодня не особенно вкусны, начинка груба. Начинку в пирожки надо наинежнейшую, Пашенька. Накось их отложи. Собакам все равно хлеб приходится резать. - Да и отдал тарелку с пирожками жене. А она у меня - золото. Догадалась, и сейчас тарелочку с этими пирожками мимо их. Да нарочно медленно проталкивается сквозь гостей-то непрошеных. Да почитай каждому гостю к носу подняла пирожки. А пирожки-то эти горячие, душистые, наирумянейшие пирожки.
Вынесла Пашенька пирожки в сенцы, да и собак скликать начала. Однако виду никто не подал. Окремнели, дьяволы, от злобы на меня.
- В чем дело, господа уполномоченные? - спрашиваю.
- Уплатите по исполнительному листу.
- Сколько?
- Сорок тысяч рублей и три процента издержек.
- А-а, - говорю, - знаю, знаю. Суд присудил. Наисправедливейше присудил суд. - И жену кличу: - Пашенька... Пашенька...
Входит Паша с пустой тарелочкой.
- Собак, Пашенька, накормила? - спрашиваю.
- Поели, - ответствует она мне.
- Пашенька, будь наилюбезнейша, подай там из горницы шкатулочку резную, крашеную. - Открываю я ее и оттуда сорок пачечек сотенками. - Сосчитайте, говорю, - пожалуйста. Не ошибся ли. Ну, а если в пачках неверно, так уж не обессудьте меня. На пачках бандеролики из советского банка.
Сосчитали. Я им наибыстрейше и процентик откинул.
- Расписочку, - говорю, - дадите или не соблаговолите? Может, по новым законам без расписок наиузаконено?
Дали и расписочку. А уж тут я их жвакнул:
- Ну, - говорю, - а теперь выметайтесь, не сорите тут у меня. Валите, валите. Воздух мне не загрязняйте. Наиотменнейший аппетит мой не расстраивайте.
Так им и отрубил, наиглубочайшеуважаемый Егорий Ксенофонович. Э-э-э, как они загремели у меня по порожкам, что твой горох посыпались.
Испугали они меня, да не очень робки отрепки, не боятся лоскутов. Наимудрейшая пословица. Пока они теперь снова подберут ко мне ключи, я тем временем тридцать раз успею обернуться.
Опять наиразумнейшая поговорка есть: "По бездорожью не ездят". Запродам я весь свой оборот, закуплю, что наиценнейше есть, поудобнее да и пережду с моим запасцем годок, другой, как в гражданскую войну.
А там, глядишь, и путек кто-нибудь продернет. По газетам да по слухам римский папа мобилизует все государства на большевиков. Мы, трудовое крестьянство, ждем не дождемся. Будем уповать на милосерднейшего господа.
Но, между прочим, наипаче хорю Оглоблину я прическу сделаю. Вторично заявляю: наираненько еще дураков подсчитывать.
Наиглубочайшеуважаемый Егорий Ксенофонович, как можно скорее подберите мне партию собольков и наибыстрейше телеграфируй мне. Я приеду немедленнейше и привезу тебе наиотменнейший подарок.
Нижайше кланяемся вам, наиглубочайшеуважаемый Егорий Ксенофонович, и желаем вместе с супругой тебе успеха в делах рук ваших.
Наипокорнейший слуга ваш
Алексей Васильевич Волжин
с супругой Парасковьей Степановной".
Ночью сегодня исчез китаец. За ним поручено было следить Артемию. Я подзываю Артемия и спрашиваю:
- Где он?
Артемий покорно отвечает:
- Я прямо скажу, казни с любого боку меня.
С полночи хватившись китайца, он неподвижно просидел на земле. Лицо у него совершенно серое, с каким-то мучнистым налетом. Взгляд устойчивый, неподвижный. Кажется, что зрачки его глаз подернулись тончайшей стеклянной оболочкой, они уже потусторонние: Артемий хорошо знает, что ожидает его. Он приготовил себя к смерти.
- Где он? - спрашиваю я снова.
Артемий поднимает голову, несколько мгновений смотрит вдаль, потом веки его медленно смыкаются. Он молчит.
Подходит Андрей-Фиалка. Видимо, он по моему какому-то незаметному для меня самого движению или жесту угадывает мое решение.
Артемий, почувствовав Андрея-Фиалку рядом с собой, едва заметно вздрагивает и еще крепче жмурит глаза. Он похож на мужика, заживо распятого на кресте.
Люди тесно окружили нас и ждут конца. Они затаили дыхание. Я чувствую, что Артемий для них сейчас - кто-то чужой, далекий, но вместе с тем каждый из людей испытывает долю его томления и находит в нем частицу своего.
В его муке - страдания их всех, их приговор.
Сейчас нельзя трогать Артемия. Укрощенного зверя надо ласкать тогда, когда злоба его достигла предела и уж капля может вызвать в нем бешенство. Но и уступить ему нельзя - в другой раз бешенство придет значительно раньше.
Я знаю желание моих людей, но никто из них не знает, по каким причинам можно простить Артемия. Каждый из них хочет простить Артемию, но простить так, без какой-то неопровержимой причины, никто из них не согласится.
Я говорю:
- Артемий нужен отряду.
Люди дышат еще тише, но легче и ровнее. Потом общим хором гудят:
- Необходим... Артемий необходим... Не обойтись...
Ананий - адская машина поправляет свою тирольскую шляпу. Он долго не может найти ей какого-то нужного и даже обязательного положения на голове: то он ее сдвигает набок, то натягивает на глаза и, наконец, забрасывает набекрень.
- Только вот не минучая в нем, а так - поразить, - заключает он и опять сдергивает короткое поле шляпы на глаза.
Андрей-Фиалка тоже не охотится "поговорить". Этому не жаль Артемия.
Я ухожу от Артемия. Люди разбредаются. Через несколько дней все они будут ненавидеть Артемия за то, что он живет.
Исчезновение китайца несколько смутило меня. Но я оправился.
Самый сильный враг - внутренний, и теперь в стране большевиков неисчислимо много тех, кто готовит им удар в спину. И каждого из них, готовящих удар в спину, чутко и неуклонно опекает заграница: за нас даже вожди демократические телеграфно умоляют Калинина: "прекратить казни".
Вновь передо мной открылась железная дверь в настоящую жизнь. В рамке заржавленных притолок я уже вижу зелень, сады, слышу приглушенную музыку радости.
Теперь надо действовать быстро, натиском. Китаец может навредить. Я изменяю направление. Ночью мы двинемся в Олечье.
У меня опять был припадок "бездушья". Опять я на несколько секунд проваливался в бездну. Темную, узкую, бездонную щель первобытной тоски.
Вечером я вник в споры моих людей. Меня поразило это обстоятельство. Они, эти люди, которым решительно на все наплевать, кроме "права на жительство", люди, схватившиеся с жизнью только в единоборстве, не признающие ничего и ничьего другого, кроме своего, - и вдруг заспорили о политике.
Ананий - адская машина сумрачно пересчитывал, кого он будет вешать, вернувшись к себе в Тамбовку. На несколько секунд громкий спор умолк. Монашек с кавказским поясом гнусит:
- Эх, братцы, и добра тогда можно пособрать будет у которых повешают... Мильёны.
И опять затихло. Тогда Артемий, молчавший до сих пор, вдруг каркнул глухо, как-то особенно выделяюще:
- Я прямо скажу: выждут и жамкнут врраз. - И он указал рукой в ту сторону, в которой, по его мнению, "выждут и жамкнут".
Почувствовалось, что он отрубил спор. Люди онемели и вновь разобщились для своих дум и желаний.
Давили холодные сумерки. Какая-то тонкая и пронзительная свистушка ныла в вершинах сосен. Мне показалось, что сосны туго нагнулись над нами и образовали черную, непроницаемую крышку сырого, чудовищного гроба.
Подкатило к сердцу. Начался припадок. С поразительной яркостью мне примерещилось лицо китайца, подошедшего тогда, в первый припадок, ко мне, чтоб сказать: "Капитана, твоя шибыка скушна".
Не знаю, сколько времени длилось это состояние бычьей тоски. Мне кажется, несколько секунд, а может быть, долго, много, потому что, когда я опомнился, гимназист-поэт уже читал людям какие-то стихи.
Несколько минут я слушаю его и убеждаюсь, что я вновь воспринимаю смысл слов постороннего человека. Я пробую дальше свою чувствительность. Я шепчу слова, ранящие меня в самое сердце:
С плачем деревья качаются голые...
Но они не доходят, не волнуют, не ранят.
Свинцовое давление в голове. Кажется, что она онемела, вместо мозга жидкая и клейкая болтушка, и кожа, и волосы, и череп - все это что-то чуждое, постороннее. И будто фуражка надета прямо на шею. Она давит тяжко, душит.
Я отчаянно кричу:
- По кооооням!..
И вновь шепчу самому себе:
С плачем деревья качаются голые...
Пронзительная свистушка в соснах смолкает, но тут же тянет вновь, но уже понизу, но уже басисто и свирепо...
Мы выехали из тайги. В степи светлее, а главное - не давит сырая тяжесть густых и черных сосен над головой.
Глухая и частая дробь копыт успокаивает меня.
Мне хочется стать черным вороном и в сумерки облететь всю Россию широким кругом, потом взвиться в бледное оловянное небо и пророчески каркнуть над Кремлем.
Но я не черный ворон, а "Черный жук".
Я должен подкопаться под землей.
Действительность всегда противоположна воображению.
Пусть будет так.
Настанет день, когда ворон упадет на труп моего врага и до донышка выпьет его глаза.
Сегодня я ночую в поселке у коммуниста Оглоблина. Бревнистый и неповоротливый человек, этот малый, несмотря на свою сухость, - тонкая бестия. Он учился в партийной школе.
Я ему говорю:
- Начальник особого отряда Багровский.
- Вы партийный? - спрашивает он.
Я делаю изумленное лицо и намекающе повторяю:
- Я - начальник особого отряда.
Я ударяю на слове "особого" - начальник "особого" уж наверное партийный.
Оглоблин сразу переходит на "ты". Я тоже. Он интересуется и застает меня врасплох:
- Случайно к нам или по делам?
Я едва даю ему окончить и тоже спрашиваю о Павлике.
- Ты о Медведеве, что работает в Олечье, уведомлял?
- Да. Мне, товарищ Багровский, не нравится его линия.
- По-твоему, чрезмерно "нажимает"?
- Я и сам жму. Но как и на кого.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13


А-П

П-Я