https://wodolei.ru/catalog/vanni/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Конечно, на суде никто подробно и много не говорил о матери обвиняемого – ни он сам, ни свидетели; это я, воеводский прокурор Анджей Табор, узнав о смерти Катажины Трепы, дополнил для себя краткие и сдержанные показания обвиняемого и свидетелей.
Так же для себя я расширил и дополнил лаконичные показания, относящиеся к отъезду брата обвиняемого, Станислава, на западные земли.
Станислав Трепа уехал из родной деревни осенью 1945 года и вместе с другими крестьянами поселился неподалеку от западной границы. Там он женился и получил довольно крупный надел.
Из скупых показаний можно было заключить, что Станиславу Трепе, сыну Юзефа и Катажины, урожденной Багелувны, и брату Войцеха Трепы, была в тягость родная семья и родная деревня и он ждал случая, чтобы уехать. Он принадлежал к тем, кто был сыт по горло убожеством и ничтожностью мирка, ограниченного горизонтом, и им владела жажда преступить эту линию. Пожалуй, он сознательно отступился от окружавшей его нищеты и убожества, от трухлявых бревен, соломенной стрехи и гнили. Станислав уехал, а Войцех остался, и на него записали пять моргов господской земли. Войцех не хотел покидать родную деревню. Он сказал об этом на суде совершенно определенно. Когда судья спросил, не собирался ли обвиняемый уехать из деревни, тот ответил просто: «Нет». Ничто не могло заставить Войцеха уехать из деревни: ни разливающаяся время от времени река, которая несет на своей поверхности клочья пены и становится тогда мутно-коричневой, а ночью кажется даже черной, ни лодка с веслом – его перевозчик все еще не выбросил, хотя оно давно уже выщербилось; ни раздающееся каждой весной пение ночных птиц в тальнике; ни весь заросший цветами могильный холм, выделяющийся среди других могил; ни гибкая и стройная фигура сестры, которая так и не насытилась любовью и старалась возместить ее странным образом, болезненно ухаживая за могилой и постоянно приходя с ребенком на кладбище. Войцеха не заставил уехать даже этот незаконный ребенок Зоська, которая с детства привыкла играть на могиле и полюбила одиночество на кладбище, когда мать уходила за водой, чтобы полить цветы. Напротив, Войцех словно дал какой-то нелепый обет, запретив себе и думать об отъезде: ты не можешь оставить эту реку, могилу, сестру, племянницу. Наверно, он дал такой обет, потому что не оставил свою деревню, хотя и мог это сделать, взял пять моргов господской земли и радовался им, но радость была бы полнее, если бы не его тайна.
Суд, незаметно, постепенно и все-таки с жестокой последовательностью приближающийся ко второму преступлению, совершенному 29 декабря 1960 года, узнал и о том, что сестра обвиняемого, Ядвига Трепа, и ее незаконная дочь Зоська тоже уехали из родного дома. Это произошло в мае или июне 1950 года, спустя пять лет после отъезда брата Станислава и через двадцать лет после первого убийства, совершенного Войцехом. Ядвиге было тогда уже лет сорок, а ее незаконной дочери Зоське – двадцать. Казалось, что Ядвига никогда не расстанется с могилой своего возлюбленного, будет жить неподалеку от праха любимого, память о котором с безнадежным упорством она словно старалась оживить в цветах. И все-таки она уехала в ближайший город вместе с дочерью, осталась там и начала работать на ткацкой фабрике. Женщина не первой молодости, привязанная к деревне, уехала, оставила могилу своего возлюбленного – и это нельзя было объяснить только тем, что она знала ткацкое ремесло, которому научилась в ранней юности. Суд хотел знать настоящую причину такого решения и забросал ее множеством вопросов, которые все вместе значили: «Почему свидетельница уехала из своей деревни?» А все ее ответы сводились к одному: «Как-то так сложилось, что я уехала». Суд не удовлетворился ни этим ответом, ни объяснением, что в городе у Ядвиги были лучшие условия жизни, там же начала работать и ее Дочь; суд не находил это объяснение исчерпывающим и хотел знать, не было ли решение об отъезде как-то связано с обвиняемым Войцехом Трепой, ее братом. Суду, однако, пришлось удовлетвориться тем, что она ответила раньше.
Но меня это не удовлетворило, и позже я довольно долго думал об отъезде Ядвиги Трепы; и вот сейчас, сидя над протоколами показаний, снова думаю об этом, хотя и знаю, что не приду ни к какому определенному решению. Был ли это внезапный бунт против исполненного печали поклонения могиле, против болезненного, языческого служения воспоминаниям или вдруг вспыхнувшая ненависть ко всему окружающему: к деревне и к своему замшелому двору, к участкам земли, к ступе и невыносимо скрипевшей калитке, ко всем своим близким, к отцу и матери, к могиле любовника, к цветам на ней и к покоившемуся в ней праху… А может быть, из отчаяния вдруг родилась надежда, безумная, надежда, которая приказала ей бежать от воспоминаний, не желать их и даже возненавидеть… Мне казалось, что так можно понять причину внезапного отъезда Ядвиги Трепы, и, как обычно, я совсем не по-прокурорски усложнял все, раздумывая над этим решением Ядвиги, да и вообще над всей ее жизнью. Я думал о ее судьбе особенно много, когда она давала показания перед барьером, отделяющим зал от суда, когда говорила о своей тяжелой жизни, о своем горьком уроке и самоотречении, и суд чувствовал себя обязанным спуститься с высоты закона из уважения к ее горькому опыту и горькому знанию жизни. Такое же чувство внушал суду ее отец, восьмидесятилетний старец, он возбуждал это чувство уже отметившей его печатью смерти, которую носил с достоинством, а она, его дочь – любовница красавца кавалера, – горьким опытом, о котором она говорила открыто, искренне и тоже с достоинством.
Думая о сестре обвиняемого, Ядвиге Трепе, я понял, что она любила своего красавца, любила его одного, любила страстной, животной и потому безрассудной любовью, прекрасной и верной. И мне кажется, что она вырывала у отца те два морга и была готова целовать комья земли с того клочка пашни и бросить их в каждого, кто посягнет на те два морга, только ради того, чтобы сохранить любовь красавца кавалера, которого всегда ждала с нетерпением и радовалась, когда его великолепная шевелюра плыла над изгородью, пока он приближался к калитке и входил во двор; чтобы не потерять этого красавца кавалера, который столько раз приходил на свидания в зарослях тальника за насыпью, у широкой реки, где потом был убит.
Я думал и о Кароле Котуле, который тоже, вероятно, любил Ядвигу, но не мог освободиться от коварно и насильно навязанной ему временем власти маленького клочка земли, не мог избавиться от языческого почитания земли. Он не был способен сбросить тяжкое бремя этого долга и вслепую брел, чтобы исполнить его, на радость родителям, дедам и прадедам, покоившимся в могилах. Он любил Ядвигу, но боготворил и клочок земли; он делил свое чувство к Ядвиге с первобытной любовью к земле, которая родит пшеницу, рожь и другие злаки и щедро одаряет сладостной усталостью и заботами – этой долей непрозревших.
В своих мыслях, совсем не подобающих прокурору, я опять вернулся к той далекой поре, когда обвиняемый Войцех Трепа еще не совершил первого преступления и когда я только что родился или мое появление предвещали воробьи. А ведь я, прокурор, выступающий обвинителем по делу Войцеха Трепы, должен думать сейчас скорее о той солнечной и теплой осени, когда обвиняемый начал подозрительнее, чем всегда, всматриваться в лица людей; ему казалось, что люди хотят выведать его тайну, и каждое непроницаемое или улыбающееся лицо словно спрашивает: «Войцех, это ты убил Кароля Котулю?» – либо даже не спрашивает, ибо в вопросе может быть еще тень сомнения, а выражает уверенность: «Это ты, Войцех, убил Кароля Котулю!» Или бросает жестокое обвинение: «Ты – убийца!»
Но он мог ежедневно видеть большое, сплошное поле, раскинувшееся на семь моргов, которое уже не разделяла узкая межа, поросшая пучками травы. То была граница между его участком и господскими угодьями; в свою очередь, разделенная на две узкие зеленые полосы невидимой чертой, она, однако, служила вполне реальным целям, ибо одна кромка межи принадлежала помещику, а другая мужику; ведь помещик «по справедливости» делил межу на две полоски и одну из них присоединял к своим обширным владениям.
И это ежедневно открывавшееся взору большое, не разделенное межами поле делало тайну Войцеха тягостнее, он готов был любой ценой защищать ее от любопытного мира, задушить даже тень подозрения, только бы не лишиться возможности смотреть из-за ограды на свое поле.
Когда он видел свою землю, это широкое ровное поле весной, видел, как земля дышит, будто уставшее животное, и от нее валит пар, он, наверно, думал: «Никто не должен знать, что я убил».
Когда он, прищурив глаза, смотрел на свою землю летом, а летом она напоминала окраской засохшую и порыжевшую на солнце кровь, он, наверно, думал: «Никто не должен знать, что я убийца».
Когда осенью он смотрел на свои семь моргов и видел туман, а после того, как туман рассеивался, – картофельное поле с жухлой ботвой, кое-где еще зеленые стебли, испещренные ржавыми полосками и зелеными прожилками, сухие свернувшиеся листья, которые чуть шевелил ветер, он, наверно, думал: «Никто не должен знать, что я совершил преступление».
Зимой, когда все живое пряталось в земле, под снегом, он тоже часто смотрел на поле, на свои семь моргов. И, глядя на эту мертвую землю и утаптывая сапогами снег или разрывая его, он, наверно, думал: «Никто не должен знать, что я убил Кароля Котулю, что я веслом ударил его по голове и не помешал ему свалиться в воду».
Войцеха, хозяина семи моргов, тайна угнетала сильнее, чем Войцеха, обладателя крошечной полоски земли – менее одного морга, которой он владел бы, если бы все осталось по-старому.
Я снова вернулся к этой солнечной, теплой осени 1960 года, когда обвиняемый особенно настороженно и подозрительно всматривался в лица людей и чувствовал себя затравленным, потому что у него бывали – как определил эксперт, вызванный по требованию защиты, – приступы страха и маниакального психоза. Случалось, что, обрубая ивовые ветви, он вдруг прерывал работу и бежал за угол конюшни или хлева, – ему казалось, что там кто-то стоит и смотрит на него; только проверив и убедившись, что там никого нет, он мог заставить себя вернуться и продолжать работу. Порой он бросал работу во дворе, уходил в темный дровяник, закрывал за собой дверь и долго сидел в потемках; позже он и здесь не находил покоя из-за щели, эдакой светлой полоски в стене, сложенной из неотесанных и непригнанных бревен. Узкая полоска света между бревнами в стене дровяника беспокоила Войцеха, поэтому и в сумраке дровяника он не мог отдохнуть. Лучше уж было сесть на чурбан для колки дров, который стоял во дворе под широким навесом, сесть так, чтобы можно было свободно наблюдать за окружающим, видеть проходящих людей, а сзади чувствовать себя защищенным безразличием жующих солому и сено животных: лошадей, равнодушно уставившихся на край навеса светло-карими навыкате глазами, испещренными ржавыми точками, и коров, взирающих на мир большими блеклыми глазами с невозмутимостью мудреца, которого ничем не удивишь.
Сидеть на этом чурбане под навесом было лучше, чем в сумраке дровяника, где в стене между бревнами просвечивала полоска света; еще лучше сесть на пороге коровника или конюшни, где все щели были тщательно законопачены мхом, – тогда сзади была совсем надежная темнота, да и перед собой он видел немного – небольшую утоптанную площадку, куда выбрасывали навоз, прежде чем сгрести его в кучу. Сидеть на пороге конюшни или на чурбане под навесом гораздо лучше, чем прятаться в сумраке дровяника, но спокойнее всего пойти в чистое поле; в поле Войцех не боялся, что его застанут врасплох, потому что было видно далеко вокруг: расплывчатые очертания изгородей с одной стороны, дорога и ровная линия деревьев – с другой, насыпь – с третьей и чистая линия горизонта – с четвертой; со всех сторон его защищало пронизанное светом открытое пространство, и ему здесь было лучше, чем в темноте. Но, видимо, в мире есть места и получше, их можно найти – ведь должны же они быть, и там, по всей вероятности, гораздо безопаснее, нужно только искать, идти, бежать и искать, тогда, может быть, и найдешь.
Но, кажется, я опять слишком увлекся и забыл об этой погожей осени 1960 года. Я должен все время помнить об этой сухой и, как ее бездумно называют, золотой осени, потому что обвиняемый тогда чаще, чем прежде, приходил на берег реки к перевозу и из кустов наблюдал за перевозчиком, который переправлял людей с одного берега на другой. Из рассказа свидетелей и обвиняемого об осени 1960 года суд узнал, что обвиняемый зачастил тогда к берегу широкой реки, – разумеется, для суда это было важное обстоятельство. Обвиняемый ходил на реку уже не время от времени, когда в этом действительно появлялась необходимость, он зачастил туда по каким-то ему одному известным соображениям. Суд и прокурор, то есть я, подозревали, что эти хождения были связаны со вторым преступлением и свидетельствовали о том, что второе преступление было подготовлено с тщательной и болезненной последовательностью, а в самом моменте убийства словно сконденсировалось все то время – дни, часы, минуты и секунды, – которое вело Войцеха к преступлению. Обвиняемый терпеливо подготовлял убийство, поэтому так часто ходил на реку уже со второй половины сентября 1960 года, хотя преступление было им совершено только 29 декабря 1960 года, когда река покрылась льдом, то есть эти частые прогулки к берегу реки продолжались свыше трех месяцев.
Суд и я, прокурор, попытались, конечно, мысленно сопровождать обвиняемого Войцеха Трепу в его – пользуюсь этим слащавым словом – прогулках сначала к мутно-коричневой реке, а потом к реке, покрытой неровным, бугристым, в полыньях льдом. Нам необходимо было выяснить, что обвиняемый делал в кустах у реки уже после того, как принял необдуманное и нелепое решение спросить перевозчика Стефана Дурая, знает ли он, кто убил Кароля Котулю.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12


А-П

П-Я