https://wodolei.ru/catalog/sushiteli/elektricheskiye/s-termoregulyatorom/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

..
— А чего ж тут сердиться вашей милости? — обычным своим невозмутимым топом спросил воспитатель пан Яценты.— Вполне естественно, что все мы удивляемся, поздравляем и радуемся!
С этими словами он снова пригладил свой хохол, обдернул кожушок и, узрев, что на столе появилась надтреснутая фаянсовая суповая миска, возвещавшая начало обеда, стал за своим стулом, набожно сложил руки и приготовился творить молитву устами, еще искривленными издевкой.
Вмиг стая голодных мальчуганов рассыпалась, спеша занять свои места, застучали отодвигаемые стулья, послышалея гул молитвы, и несчастная жертва «весны», которой голод мучителей дал миг передышки, тихонько заняла свое место за столом.
Под вечер пан Яценты, по случаю субботы и хорошей весенней погоды, снял кожушок, надел черный парадный сюртук с бархатным воротником и фуражку, обычно висевшую на гвозде и прикрытую от пыли носовым платком, взял палку, с виду обыкновенную трость, но скрывавшую внутри чубук с вырезанной из рога собачьей мордочкой, и, спрятав в карман ключи от кладовой, предложил своим питомцам прогуляться на околицу местечка, за костел Ангелов-хранителей, пройти по песчаной равнине и кладбищу — то была обычная цель их прогулок.
Все, кроме Шарского (такова была фамилия нашего поэта), с радостью согласились, а Пиончик под предлогом, что ему нездоровится, остался один за своим столиком.
— Не трогайте его! — крикнул ехидный малыш-третьеклассник.— Пускай сочиняет стихи, будет у нас свой польский Гомер!
Пан Яценты, человек с добрейшим сердцем, но слегка завистливый, ибо ревниво оберегал свое превосходство, которому могла повредить слава юного поэта, усмехнулся чуть язвительно и вывел своих учеников на улицу в педагогический поход.
Наконец-то Шарский остался один, мог отдохнуть; выглянув в окно и убедившись, что его соученики удалились, он вышел на крыльцо и уселся на балюстраду, осененную ветвями каштана. Субботний покой и тишина царили в местечке, которому обычно придавали оживление ученики, теперь гулявшие по окрестностям, сидевшие взаперти в пансионах или отдыхавшие уже в счет воскресенья. В ряду пансионов, расположенных вдоль улицы, лишь кое-где слышался шум — это резвились ученики первого и второго классов, смеялись, кричали, били мячами о кирпичную ограду; во дворах скрипели колодезные вороты, из открытого окна в доме учителя музыки Брауна неслись звуки фортепиано. Вскоре раздались удары колокола, призывавшего к вечерне в деревянный костел, и протяжный, унылый звон разнесся вокруг далеко-далеко. Мальчик задумался, глядя в пространство и опершись о ствол каштана, росшего у самого крыльца; он даже не заметил, как со стороны школы и костела показалась щуплая фигурка учителя литературы; быстро пересекши песчаную улицу, учитель отыскал глазами пансион в тени каштанов и направился туда — улыбаясь, он подошел к ученику и хлопнул его по плечу, чтобы пробудить от грез.
— О чем ты, Шарский, так задумался? — ласково спросил учитель.
Только теперь, услыхав его голос, ученик вскочил на ноги; оробев от внезапного появления человека, о котором он как раз думал, Станислав опустил глаза, как захваченный врасплох преступник.
— Захотелось мне немного потолковать с тобой, голубчик,— сказал учитель.— Возьми-ка фуражку. Время у тебя есть? Пойдем погуляем в парке.
— Я готов, пан учитель.
— Так ты ж сходи возьми фуражку, а не то и пальто, вдруг холодно станет.
О каком холоде может идти речь! Да он был так счастлив, услышав доброе слово и предложение погулять вместе, что и про фуражку забыл бы, не напомни учитель.
Не спеша вышли они по улице на небольшую площадь перед школой и оказались в аллее старых грабов, которая вела к парку.
— Ты мне вот что скажи, Шарский,— начал старик, близоруко присматриваясь к мальчику, зрение у него было никудышное,— я хотел бы кое-что о тебе узнать. Кто твои родители? Откуда ты родом?
Смущение, робость и страх сковывали Стася, однако ласковый голос учителя и полные сочувствия речи приободрили его, сердце стало биться ровнее.
— Родители мои, пан учитель,— набравшись духу и понемногу приходя в себя, отвечал он,— живут отсюда милях в пятнадцати, владеют наследственной деревенькой в За...ском.
— Одной деревней? — спросил учитель.
— Да, одной, и то небольшой.
— А много вас в семье детей?
— Шестеро, пан учитель.
Учитель покачал головой и глубоко вздохнул.
— Братья или сестры?
— Три брата да две сестры, пан учитель.
— Где ж ты раньше посещал школу? Кто тебя учил? — допытывался старик.
Шарский назвал школу и учителей.
— У тебя, видишь ли, есть способности к поэзии,— сказал учитель, терпеливо выслушав его,— даже, я бы сказал, сударь мой, то, что ты написал про весну, совсем недурно для первого опыта; однако, вступив на этот путь, дорогой мой, если хочешь чего-то достигнуть, надобно много трудиться, даже когда небеса тебя одарили! А читать любишь?
Юноша, весь покраснев, даже задрожал.
— Разве можно не любить читать! — пылко воскликнул он.
Странная ушешка искривила бледные губы учителя, иs он снова исподлобья глянул на ученика.
— Что же ты читаешь?
— Да книг у меня не много... У пана Яценты на полке только Мольер есть и Монтескье...
— И ничего польского? —- спросил учитель.
— Есть книга Станислава Потоцкого...1 Учитель покачал головой.
— Я, конечно, еще не знаю, что из тебя выйдет, голубчик мой,— медленно заговорил он,— но только учиться тебе надо и много и систематично, если пойдешь по тому пути, который, как я думаю, тебе предназначен... Поэту надо долго и сытно кормиться, прежде чем запеть перед миром. Нелегкое это дело — предстать перед людьми и тронуть их сердца так, чтобы даже насмешники сочувствовали тебе; люди покоряются неохотно, зато с готовностью топчут в грязь ближних своих.
И старик снова вздохнул.
— Путь это тяжкий,— заключил он, забывая, к кому обращается,— он усыпан терниями, завален камнями... Тут первым быть трудно, а вторым — нельзя, да и не стоит. Либо ты на вершине, либо свергаешься в пропасть на нескончаемые муки... А тогда лучше о поэзии и не думать. Почти у каждого юноши порой что-то сверкнет в мыслях, что-то затрепещет в сердце, и ему хочется запеть, но, когда он с песнею своей явится к людям, куда деваются и мысли и слова! О, надо трудиться, трудиться! Даже тем, кому бог дал сразу много, и им-то, пожалуй, больше всего. Без труда ничего не дается, мой мальчик, все приобретается в поте лица, в усилиях духа. Видел, как товарищи встретили нынче твое выступление? То же самое ждет тебя и в жизни. Помни об этом! И после всех минувших веков, после поэтов, которые тогда пели, после дивных творений, которые нас питают, дыша жизнью прошлого, будучи наивысшим его выражением,— как много требуется, чтобы дерзнуть выйти на сцену, взять лютню и призывать слушателей.
1 Потоцкий Станислав Костка (1755—1821) — польский писатель и политический деятель.
Толпа, которой ты будешь петь, состоит из тысяч людей, каждый отличается от другого, а у тебя для всех них одна песнь! Ты должен будешь их покорить, привлечь, преобразовать, заставить понять тебя и пойти за тобой. Какова же должна быть эта песня, чтобы победить тысячи видов самолюбия и сломать лед сопротивления, равнодушия, черствости? Какая мощь нужна, чтобы выйти победителем в такой борьбе? Сколько жизненных сил надо истратить, сколько слез пролить, сколько ран нанести себе, раздирая свою грудь?
Учитель шел вперед и все говорил, говорил, видимо, позабыв об ученике; слова лились свободно, от души, будто он рассуждал сам с собою, но вот он со вздохом глянул на Шарского, и речь его зазвучала по-другому.
— Да, мальчик мой,— сказал он,— надо трудиться прилежно, трудиться много, чтобы что-то в жизни сделать. Человек мысли и пера, к чему, кажется, ты чувствуешь призвание, должен прежде всего быть выше толпы, чьим вожатаем, выразителем чаяний, утешителем, проповедником он хочет стать. Так что задача тут двойная: как жрец, ты должен стоять на высоте, и облачение твое, частная твоя жизнь должны быть не запятнаны, ибо тот, кто выступает во имя самых высоких чувств, сам первый обязан их испытывать, иметь чистую душу и чистые руки,— а как человек духа и мысли, ты должен стоять ступенькой выше, идти хоть на шаг впереди толпы, которая за тобою следует, должен угадывать будущее, к которому она стремится, чувство, от которого завтра забьется ее сердце, направление, указанное на завтра господом богом... Много тут помогает гений, талант, инстинкт, дух Творца, еще в колыбели овеявший голову младенца, однако вырастить зерно, дарованное тебе, должен и обязан ты сам, своими силами. Учителя, книги, жизнь — все это вехи, торчащие кое-где it стопи, путь по которой тебе надо искать самому — глазами, сердцем, разумом... О, трудиться надо, много трудиться — бог дал тебе мысли и чувства, но они у тебя не заговорят, пока их не распеленаешь, не расправишь им крылья, не раскроешь им уста непрестанной работой... Нетерпеливо, бурно мятутся в молодой груди зародыши мыслей и семена чувств, ударяясь о стенки своей темницы, как запертый в клетке зверь, но многие, очень многие задушили в себе то, что принесли из другого мира, ибо не питали свою мысль, иссушали ее голодом и жаждой, а чувства свои делали пошлым орудием успеха в тупой, будничной жизни!
Шарский все слушал, впервые слух его и душа внимали словам возвышенным и значительным, которые были продиктованы горьким жизненным опытом, и будто животворный ручей освежал его,— пред глазами открывались неведомые, таинственные пути, сияли на горизонте невиданные дали. Труд не страшил его, в силах своих он не сомневался, но вместе со стремлением к высокому овладевал им смутный страх, и дрожь пробегала по телу.
— Подумай, что тебе предстоит,— говорил, продолжая шагать, учитель.— Тебе придется изучить мир, полюбить его, познать себя, познать людей, да еще усвоить мудрость прошлого, все, когда-либо созданное людьми, дабы не повторять вяло то, что уже было высказано со страстью,— и, наконец, ты должен в совершенстве овладеть своим орудием — языком и литературой,— той нивой, которую будет орошать пот твоего лица.
— Я буду учиться,— горячо отвечал Шарский, воодушевленный идущими от сердца словами старого учителя.
Тот ласково взял его руку.
— О да! — сказал учитель.— Учиться, учиться! Всю жизнь надобно учиться, хотя бы для того, чтобы в конце концов уразуметь, что наука это неиссякаемый источник наслаждения, духовной пищи и разочарований. Со временем, дорогой мой, какие-нибудь скороспелые умники скажут тебе, что учиться и корпеть над книгами — это-де значит губить вдохновение, уничтожать оригинальность, подавлять свою индивидуальность,— но это ложь, ложь! Всегда можно оставаться самим собой, быть господином своего труда и мысли, но трудиться и мыслить необходимо! Только труд может придать вдохновению крылья.
Они долго шли в сумерках по безлюдным уже аллеям парка, а учитель все говорил, то и дело вздыхая с облегчением, точно радуясь тому, что нашел перед кем открыть душу. Начал он, обращаясь к ученику, а потом уже говорил для себя — так много у него накопилось и требовало выхода,— затем, вспомнив о юноше, вновь обращался к нему и тут же, снова увлекшись, о нем забывал. Но ни одно слово учителя не пропало втуне, даже те истины, которых Шарский еще не мог понять, запали в его память как афоризмы и нерешенные задачи, которые надо решить в будущем. Слушал он их с жадностью, и чем возвышенней и важней они были, тем больше влекли.
Вечерело, сумерки становились все гуще, от пруда повеяло прохладой. Наконец учитель, у которого непослушное пальто вечно сползало с плеч, заметил, что уже поздно, и, не прерывая беседы, быстро повернул назад.
— А природу ты любишь? — спросил он со вздохом, глядя на отблески вечерней зари в небе и на серую, засыпающую землю.-— Волнуют твое сердце повседневные ее красоты, которые оставляют равнодушными людей заурядных?
— Ах, пан учитель,— горячо сказал Шарский,— мне иногда даже стыдно бывает, надо мною даже смеются!
— Пускай смеются, это превосходно! — так же пылко перебил старик, трепля его по плечу.— Пускай смеются, пускай потешаются, они, сами того не ведая, учат тебя терпению, которого каждому человеку на свете требуется немало, а в нашем-то труде ох сколько терпения надо! Если над кем-то смеются не потому, что он глуп, а что отличается от толпы или видит нечто такое, чего другим не видно,— у того есть будущее!
Когда он это говорил, они, все ускоряя шаг, уже выходили из парка и приближались к большому школьному зданию, во флигеле которого находилась скромная квартирка учителя. При виде школьных стен, напоминавших опрятную белую тюрьму, из груди старого учителя опять вырвался вздох: что-то пришло ему в голову, он обернулся к Шарскому и, слегка колеблясь, запинаясь, промолвил:
— А знаешь что, зайдем ко мне, я дам тебе книги... Как прочитаешь, принесешь и возьмешь другие. Школьную науку ты ради чтения не запускай, но читать тебе необходимо, если ты и впрямь хочешь пойти по этому пути.
— О, я так этого хочу, пан учитель! — робко отозвался ученик.— А еще, можно ли мне спросить, как мое сочинение? Очень было плохое?
Последние слова он произнес, опустив глаза и едва слышно. Учитель добродушно улыбнулся.
— Genus irritabilo vatum!l — пробормотал он.— Уж наверно, не такое плохое, раз оно меня удивило, раз я
' решил тобою заняться,— но только ты не подумай, будто неопытным своим глазом подметил в весне то, чего до тебя не видели другие. Да, тебе удалось уловить несколько удачных созвучий, несколько выражений, свидетельствующих, что у тебя есть чувство прекрасного, но мысль твоя не залетела высоко, у нее еще нет крыльев.
Раздражительное племя поэтов! (лат.)
— Возможно, крыльев Икара,— шепотом вставил Шар скип.
— Даже и на таких стоит немного взлететь, дитя мое, лучше это, чем ползать по земле. Да и могут ли быть у людей другие крылья? Счастливец, кто хоть на миг приблизился к солнцу... а потом упал в море... в море забвения.

Это ознакомительный отрывок книги. Данная книга защищена авторским правом. Для получения полной версии книги обратитесь к нашему партнеру - распространителю легального контента "ЛитРес":


1 2 3


А-П

П-Я