https://wodolei.ru/catalog/installation/dlya-napolnyh-unitazov/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


И XX век грезился самодержцу в облике старой, купеческой, допетровской Руси, где так уютно потрескивали свечи, тихо теплились лампады, пахло ладаном, и боярские шапки, собольи шубы да длинные бороды были символами мудрости и власти, а Мономахова шапка – недосягаемой вершиной ее под сенью всевышнего.
«Назад, к допетровским временам», – провозгласила дворцовая камарилья. Это значит засилье дворянства во всех областях государственной, политической, экономической и культурной жизни страны.
«Назад, к Московской Руси» – это значит усиление патриархальных начал в деревне или попросту возрождение крепостнических порядков. Это православие и самодержавие, как гранитные утесы, стоящие на дороге к конституции.
А для тех, кто не согласен? Есть Шлиссельбург. Есть Петропавловка.
Есть централы, рудники, читинские, карийские, вилюйские остроги. Есть пули. Нагайки. И лес штыков.
За этим частоколом император чувствует себя спокойно.
В империи тишина, в империи порядок, в империи твердая власть…
В этом не уверены либералы-земцы, им кажется, что куцая конституция все же была бы громоотводом.
XX век, что несет он им?
Засунуть бы голову под крыло и чувствовать себя в безопасности. Но время врывается в земский уют тревожными ритмами.
И черная земная кровь
Сулит нам, раздувая вены,
Все разрушая рубежи,
Неслыханные перемены,
Невиданные мятежи.
От страха перед этими мятежами либерала трясет лихоманка. Поближе к трону, за частокол штыков. Но и тут он дрожит и робко советует: «Нужно проводить умную, гибкую политику».
«Необходимо успокоить массовое движение», – волнуется московский купец, напяливший на себя вместо длиннополого кафтана английский фрак.
И земец и купец «протестуют против крайностей». Оба втираются в доверие к народу, чтобы потом выдать его головой царю.
Зашевелился «старый земец». Он откопал запылившийся всеподданнейший адрес о созыве Земского собора из представителей земств и городов. Это предел его мечтаний.
А век XX уже вступил в свои права. Он никому ничего не обещает. Добывайте сами.
XX не XVII. Можно нацепить на себя боярские хламиды, отпустить бороды, но не вернуть ни московской тишины, ни абсолютизма. Кануло в прошлое крепостничество. И капитализм домонополистический перерастает в империализм.
Образуются картели и синдикаты. Они монополизируют производство, сбыт, капиталы. Промышленный и банковский капиталы, сливаясь, создают капитал финансовый. Капиталы незримо проникают через рубежи государств, завоевывают рынки, колонии. Идет борьба за передел поделенного мира. Обостряется борьба между трудом и капиталом.
XX век властно стучится в двери фабричных бараков. Тянет за сигнальную веревку заводского гудка, возвещая о новых, еще «не виданных мятежах».
Кружки, чисто экономические забастовки – достояние прошлого. В новом веке рабочий должен победить, обязательно победить. А для этого нужно воздействовать на все слои населения. И главное – стать авангардом в войне за свободу, гегемоном в общенародной борьбе с царизмом.
К этому призывают социал-демократы.
Об этом пишет Владимир Ульянов.
Этим открывается XX век.
Новый министр внутренних дел Сипягин продолжал старую политику, но с еще большим рвением, чем его предшественники – всякие Толстые, Дурново, Плеве, Заики. Он любил посмеяться над ними, вспоминая едкий стишок:
Наше внутреннее дело
То толстело, то дурнело,
Заикалось и плевалось,
А теперь в долги ввязалось,
И не дай бог, если вскоре
Будет мыкать только горе.
Но горе мыкали только крестьяне, рабочие, а помещики получили из рук царизма подарок в виде проданных им за бесценок казенных земель в Сибири. Вдруг выяснилось, что для императорской охоты не хватает тех лесов, которые были отведены раньше.
Ну как можно терпеть ущемление царской охоты? Конечно же, площади лесов должны быть расширены. И они были расширены.
Зато права студентов урезаны.
А права рабочих?..
Но полно, у рабочих не было прав, даже право продавать свои руки было ограничено потребностью в этих руках и полицейской рекомендацией.
Не было прав. Зато о пролетариях «пеклись» сановные правители России. Положение рабочих изучает особая полномочная комиссия. Приходит в ужас. В секретном докладе царю, не сгущая красок, она обрисовывает безысходное положение рабочего класса России и… рекомендует «усилить охрану на заводах и фабриках из расчета один городовой на 250 рабочих». Создать фабричную полицию за счет заводчиков.
Городовые и полицейские «улучшат» положение рабочих!
XX век начался голодом 30 миллионов крестьян. И уже угрожал безработицей пролетариям.
И как мера по борьбе с голодом – организация принудительного труда. «Паразит собирается накормить то растение, соками которого питается» – это слова отлученного от церкви Льва Николаевича Толстого.
И снова забастовки рабочих, студентов.
Студенты волновались и волновали своих либеральных мамаш и папаш.
Правительство тоже волновалось и, чтобы успокоить себя и студентов, издало «Положение о порядке передачи в распоряжение военного начальства воспитанников, увольняемых из высших учебных заведений».
Либеральные папаши продолжали лить слезы и отсиживаться в стороне.
На поддержку студентов встали рабочие. Хотя у них и не было сыновей, учившихся в университетах: их дети с восьми лет гнули спину у станка и не умели писать. Хотя студенты требовали, например, восстановления корпораций, а многие рабочие и значения слова-то этого не понимали.
Но поддержали.
Студенты бастовали. Студенты митинговали. Рабочие рвались на улицу, завоевывали ее, увлекали за собой.
Самый неугомонный, самый революционный российский пролетариат боролся за гегемонию в общенародной борьбе с царизмом. И стремился всякое проявление недовольства поддержать и возглавить.
Уже прокатилась волна демонстраций в Харькове и Москве.
Это было начало тех грандиозных битв, которые, как снежный обвал, нарастали, чтобы потом разразиться громовым ударом.
Говорят, человек ко всему привыкает. Неверно это.
Не может он примириться, когда другие люди не считают его за человека, да еще хотят внушить это с помощью кнута. Результат подобного внушения будет один: всего лишь привычка не бояться кнута.
И тогда каждый раз, как только подымается кнут, человек уже меньше думает о насилии и больше о том, почему оно совершается.
Царизм был страшно напуган тем, что русский рабочий перестал бояться казацкой нагайки, полицейских шашек, залпов карателей. Рабочий класс России привык к ним, и голос страха уже не заглушал голосов, требовавших свободы, требовавших не только работы и куска хлеба, но свободы собраний, стачек, демонстраций… Свержение самодержавия!
Царизм уже ничем не мог предотвратить стачки, забастовки, демонстрации. И чем чаще они повторялись, тем больше рабочих участвовало в них, тем скорее шло политическое воспитание класса.
А это могло привести…
Да, царские чиновники, император знали, к чему это могло привести.
Рабочий люд все более и более подходил к мысли, что одни забастовки, стачки и демонстрации не принесут ему ни облегчения, ни тем более победы. Можно было забастовать и потребовать повышения расценок, отмены штрафов, можно даже добиться этого у администрации. Можно было заставить правительство вмешаться во взаимоотношения между рабочими и хозяевами, издать кое-какие законы, ограничивающие произвол фабрикантов.
Но проходило немного времени, и все эти «победы» сводились на нет.
Опыт, горький опыт постепенно убеждал класс, что без изменения политического устройства страны никакая экономическая борьба ни к чему не приведет.
Нет, рабочие переросли тех интеллигентов, которые только и знают, что сюсюкают: «Ах, бедненькие, да как вы живете в этих норах? Ах, несчастненькие, да чем вы питаетесь?»
Вековым трудом своим, мозолями, потом, всею жизнью своих отцов пролетариат выстрадал лозунг «Долой самодержавие!».
И в него вложено все: и мечта голодного о куске хлеба, и забота отца о несчастных, голых, неграмотных детях, и видение нового мира, в котором хозяином будет труженик.
«Долой самодержавие!» От этого лозунга шарахается в сторону трусливый либерал. Его не хотят признать и те, кто проповедует экономизм. Он вызывает истерический окрик полицейского офицера: «Огонь!»
Самые зажигательные слова бессильны против пуль и шашек. За мечту нужно бороться сообща и с оружием в руках.
Это тоже было веление века. XX одевался в красное и считал, что этот цвет ему очень к лицу.
Новый век принес Дубровинский и новые заботы.
Анна Адольфовна ожидала ребенка. А молодой будущий отец не находил себе места от тревог. Скоро их станет трое. Ребенку нужно не меньше, чем взрослому, а ведь денег у них не прибавится. Анна Адольфовна истощена, ей все время нездоровится. И как-то еще пройдут роды…
В Яранске есть врачи, но никто из них никогда не специализировался по акушерству. Эти волнения Иосифа Федоровича свидетельствуют и о его трогательном отношении к жене и о некоторой растерянности человека, который к 24 годам не успел постичь повседневность жизни. Дубровинский как-то не подумал, что и в Яранске рождаются дети, и живут, и носятся с гиканьем по улицам.
Возможно, что Анна Адольфовна, учившаяся на акушерских курсах, заметила что-то необычное в своем состоянии. И Иосиф Федорович вновь обращается с прошением к вятскому губернатору. Снова настаивает на переводе в Вятку, но на сей раз он мотивирует этот перевод необходимостью врачебного ухода за Анной Адольфовной.
И снова отказ.
Сдержанный, не желающий показать своим мучителям все те горести, которые по их милости выпали на его долю, Дубровинский на сей раз возмутился.
Губернатор не последняя инстанция.
Теперь прошение идет в Петербург, к министру внутренних дел.
«В непродолжительном времени жене моей предстоят первые роды, перед которыми, как известно, предвидеть заранее могущие наступить неправильности и осложнения совершенно невозможно. В гор. Яранске, где жена моя, Анна Григорьевна (Адольфовна. – В. П.) Дубровинская и я, нижеподписавшийся, проживаем с осени 1899 г. под гласным надзором, нет специалиста-акушера, и, в случае опасности, судьба больной останется в руках врачей, специально акушерство не изучавших…»
Дубровинский не был человеком наивным. Он хорошо понимал, что «Его высокопревосходительство» в лучшем случае запросит губернатора.
Так оно и было.
Губернатор тут же отписал:
«8 апреля 1901 г.
Господину Министру Внутренних дел
Представляя при сем на благоусмотрение Вашего высокопревосходительства жалобу состоящего в гор. Яранске под гласным надзором полиции Иосифа Дубровинского на неразрешение ему и его жене отлучки в гор. Вятку, имею честь доложить, что ходатайство это мною отклонено, как не вызываемое необходимостью. Врачебная помощь может быть оказана с равным успехом в месте водворения – г. Яранске, где имеются врачи и акушерки и никто из местных жителей не приезжает в Вятку исключительно на время родов».
К счастью, все обошлось благополучно. Иосиф Федорович стал отцом девочки, которую назвали Наташей. Дубровинский предпочитал более ласковое – Талка.
Он был нежным, заботливым отцом. Анна Адольфовна, когда ей было уже далеко за шестьдесят, вспоминала:
«Появление нашего первого ребенка в ссылке отвлекло несколько И[осифа] Ф[едоровича] от напряженных теоретических занятий, с необыкновенной нежностью и поразительным умением опытной няньки ухаживал он за младенцем. Тут резко сказалась особенность в характере И[осифа] Ф[едоровича] – замкнутость и стремление отгородить свою интимную жизнь от постороннего глаза. Его возню с ребенком, кроме самых близких людей, никто не должен был видеть».
Близился август 1901 года. В августе у Анны Адольфовны кончался срок ссылки. И конечно, Дубровинский настаивал на том, чтобы она, не задерживаясь ни на день, уехала в Орел. Там Любовь Леонтьевна, там ей помогут, там Талка найдет заботу и любовь бабушки.
Но Анну Адольфовну волновало другое. Конечно, она уедет. Но Иосифу Федоровичу больше нельзя оставаться в Яранске. У него туберкулез. Это подтвердил врач, когда Дубровинский был вызван к воинскому начальнику.
Оказывается, административно сосланные подлежали призыву в армию. Царизм не хотел терять ни одного солдата, справедливо полагая, что казарма, пожалуй, похуже, чем административная ссылка.
Анна Адольфовна стала настаивать на том, чтобы Иосиф Федорович подал прошение о переводе в южные губернии. Пусть эти полтора оставшихся года, которые они проведут врозь, Дубровинский будет в местах с лучшим климатом.
Казалось, рассчитывать на такую милость нет никаких оснований. За два года Дубровинский не смог добиться перевода в соседний город. А тут – южные губернии!
Но Иосиф Федорович подал прошение. Ведь еще в 1900 году Радин добился, чтобы его отправили в Крым. Напрасно друзья уговаривали Леонида Петровича повременить, осторожно намекая на то, что резкая смена климата может быть для него губительной. Радин и слышать не хотел ни о чем. Одна надежда увидеть море, вдохнуть живительный воздух гор… И он уехал.
И умер 16 марта 1900 года, через несколько дней после приезда. Умер в Ялте, у моря. У подножья гор.
До друзей дошло его завещание:
Завещание товарищам
И зреет молодая рать
В немой тиши зловещей ночи.
Она созреет… и тогда,
Стряхнув, как сон, свои оковы,
Под красным знаменем труда
Проснется Русь для жизни новой.
Анна Адольфовна сама повезла прошение.
Шли месяцы. Ответа не было. И снова наступила осень. И вновь Дубровинский сидит в опустевшей комнате. А за окном монотонно стучит дождь. На одной ноте, словно в средневековой пытке.
Потом завоют метели, и сухая поземка будет скрестись в замерзшие окна. Ударят рождественские морозы. А вот уже и Новый год. Как тепло, весело справляли его в прошлом!
31 декабря 1901 года Дубровинский не думал о встрече грядущего. Он только что пришел от врача. Озябшие руки не хотят слушаться.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30


А-П

П-Я