https://wodolei.ru/catalog/unitazy/Gustavsberg/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


У постели твоей на коленях стою, как у гроба,
и целую тебя, как целуют покойников: в лоб.
Вс° мне чудится в воздухе свеч похоронных мерцанье,
вс° от запаха ладана кругом идет голова.
Столкновение с вечностью делает нас мертвецами,
и одной только смертью, возможно, любовь и жива.
132. В СУМРАЧНОМ ЛЕСУ
19 ОКТЯБРЯ
Стихов с таким названием не пишут
без малого уже сто сорок лет.
А листья кленов царскосельских пышут
всем золотом гвардейских эполет,
а в сумасшедшем царскосельском парке,
во льду в столетья смерзшихся минут,
недвижимые статуи, как парки,
для нас, быть может, паутины ткут,
А мы все ищем, ищем панацеи
от бед Отчизны и не просим виз.
Мы - дети царскосельского лицея,
и нужды нет, что поздно родились.
Потом рассудят: поздно ли, не поздно.
А мы, в каком-то - нашем! - декабре,
под медной дланью, распростертой грозно,
окажемся еще внутри каре.
И будут вороны черны как сажа,
и плац в снегу - точно бумаги десть,
и я услышу рядом: здравствуй, Саша!
Я знал, что я тебя увижу здесь.
Ты, Саша, прав: не будет в этом толка,
неукротимый холод на дворе.
Конечно, нам не справиться. Да только
куда ж деваться, если не в каре?
Мы для себя здесь! Что нам до потомства?!
А жаль, что не поедет Natalie
на кой ей черт такие неудобства!
Из-за тебя на чертов край земли.
А осень жжет. И мир - переиначен.
И публика толкается у касс.
И дева над разбитой урной плачет,
и не понять: по урне ли, по нас.
А где-то рядом кличут электрички,
и самолет завис над головой,
а мы застыли, как на перекличке,
когда в строю почти что ни-ко-го!
Но если вдруг к стене, и пуля в спину,
мы будем знать: нам все же повезло.
Друзья мои! Нам целый мир - чужбина.
Отечество нам - Царское Село.
ГЕРЦЕН, ПЕРЕСЕКАЮЩИЙ ЛА-МАНШ
Дышать было нечем: таким было низким и пасмурным
тяжелое небо, так близко лежала вода.
А ветер играл со своею покорною паствою,
привычно гонял по проливу барашков стада.
Барашков стада наводили на мысли об Агнце:
где грань между жертвой во имя и просто рабом?
А чайки хрипели, как будто бы маялись астмою,
и бились о небо, как узники в крепости лбом
о стены колотятся. Неба сырого, мертвящего
проржавленный панцирь был слишком далек от Небес.
Две пушкинских строчки в мозгу трепетали навязчиво,
навязчиво так, словно шепчет их на ухо бес:
Для берегов Отчизны дальной
Ты покидала край чужой...
Для дальной Отчизны... А может, веками - не верстами
дорогу до Родины мерить обязаны мы?
А может быть, Родина ближе на чопорном острове,
чем в Санктъ-Петербурге, чем где-нибудь в Вятке, в Перми?
Дышать было нечем! Отчизна пока - не чужбина ли?
чухонские топи; на яблоке - ангел с крестом.
Кресты да Кресты... Видно, люди до времени сгинули
на этом погосте, огромном, как море, пустом.
А тут, под ногами, грядущее зыбилось волнами,
оно поглотить обещало друзей и детей,
оставить один на один со стихиями вольными,
которым плевать на любую из вольных затей!
Для берегов Отчизны дальной
Ты покидала край чужой...
Две пушкинских строчки. Да снова в бесовском кружении
насвистывал ветер, с мечтой заключая пари:
доплыть до Отчизны? А вдруг по дороге - крушение?
Вот так и помрешь - гражданином кантона Ури?
Дышать было нечем. Казалось, что тащится волоком
непрочный кораблик по волнам, застывшим в вопрос.
Британия брезжила. В медный начищенный колокол
отзванивал время стоящий на вахте матрос.
БАЛЛАДА О СМЕРТИ ДОЧЕРИ
Осеннего неба глухая вражда,
погода сырая,
но надо идти в мешанину дождя
из теплого рая:
звонил телефон, и мне кто-то сказал,
что должен я тотчас идти на вокзал
и ждать на скамейке, где кассовый зал,
на пятой от края.
Подошвы совсем не держали воды,
и зонтик был мокрый,
кругом фонари оставляли следы,
пятнилися охрой,
а рядом шла женщина: словно зола
обсыпала волос, - седою была.
По мукам вот так Богородица шла
я вспомнил апокриф.
Я долго сидел - не являлся никто,
бежали минуты.
Тяжелое, насквозь сырое пальто
лишало уюта.
Но радиоголос потом прохрипел
тревожное что-то, и я не успел
осмыслить, что именно: странный пробел,
усиливший смуту.
И снова седа голова, как зола:
людей раздвигая,
ко мне незнакомая женщина шла
(не та, а другая).
Дошла. Посмотрела. И я с этих пор
на сердце ношу приговор, словно вор.
Она на меня посмотрела в упор,
в упор, не мигая.
Я женщину эту не знал никогда
отрежьте хоть руку!
но что-то почувствовал вроде стыда:
тоскливую скуку.
Чего вам? Ответила женщина: дочь
твоя умерла в позапрошлую ночь.
Но кто вы? Не важно... Ты мог бы помочь...
и сгинула, сука!
До этой минуты я толком не знал,
что есть она, дочка.
Я деньги куда-то тишком посылал,
слал деньги, и точка.
И я не хотел, чтобы помнилось мне
о девочке той и о первой жене,
ведь все это было из жизни вчерне:
обрывки листочка.
И надо ж как раз - этот чертов звонок,
нелепая встреча!
Я сделался сразу, как Бог, одинок,
как Бога предтеча.
Не знать бы, не знать бы, не знать никогда!
Зачем телефон меня вызвал сюда?
Зачем мне еще и чужая беда
свалилась на плечи?!
Ну что Богоматерь? - воскрес ее Сын,
апокриф зачеркнут.
Пять кленов на площади - нету осин
и ветви их мокнут.
Визжат тормоза - механический стон...
Не вырвать ли провод - убить телесной,
чтоб фортелей новых не выкинул он?
и точка! И все тут.
СРЕЗКИ
Мы ходим, любим, спим, плюем в окно,
то весело живем, то вдруг непросто,
а между тем - снимается кино
без дублей, без хлопушки, без захлеста.
Нам нравится, мы привыкаем - быть
и потому-то в сущности не диво,
что с легкостью умеем позабыть
про пристальные линзы объектива.
А режиссер поправить не спешит,
он дорожит органикой процесса
и даже, может быть, для интереса
нарочно нас собьет и закружит,
и мы тогда спешим перемарать
сценарий, мы кричим: нам неудобно!
Он говорит: извольте, как угодно.
Но - не доснять! И не переиграть!
О, как мы рвемся, взяв чужую роль,
с налету, так, не выучивши текста,
забыв, что мы всего объекты теста,
что, как ни разодеты, - рвань и голь.
А после мы монтируем куски
в монтажной своего воображенья
и вырезаем, точно наважденья,
минуты горя, боли и тоски,
часы стыда, и трусости, и бед,
недели неудач, года простоя:
в корзину, мол; неважно, все пустое!
Мы склеим ленту счастья и побед,
и там где надо - скрипочку дадим,
и там где следует - переозвучим.
Кому предстать охота невезучим,
больным, бездарным и немолодым?
И, словно на премьеру в Дом кино,
являемся, одетые парадно.
А срезки там, в корзине, - ну да ладно!
гниют, а может, сгинули давно,
пошли под пресс, сгорели... Как не так!
Мы просто врем себе в премьерном блеске,
мы забываем: негорючи срезки,
мы забываем, что цена - пятак
не им - картине нашей. Ради них
нас Режиссер терпел довольно долго,
а в нашем фильме слишком мало толка
и больше все почерпнуто из книг.
Он склеит наши срезки и потом
не в пышном зале - в просмотровом боксе
покажет их. Расскажет нам о том,
как жили мы. Но будет слишком поздно.
* * *
Я себя оставлял на любительских плохоньких фото,
проходя невзначай мимо всяческих памятных мест,
как случайный попутчик, как необязательный кто-то
попадал в объективы отцов благородных семейств.
Оставался в тяжелых и пыльных фамильных альбомах,
доставаемых к случаю: гости, соседи, родня,
и какие-то люди скользили по лицам знакомых,
краем глаза порой задевая невольно меня.
А потом из глубин подсознания, темных, капризных,
неожиданно, как на шоссе запрещающий знак
или черт из коробочки, - мой неприкаянный призрак
будоражил их души, являясь ночами во снах.
ЗЕРКАЛО В ПРОСТЕНКЕ
Темнело. Из открытого окна
была видна соседняя стена,
столь близкая, что уместить могла
всего лишь три окна - одну квартиру.
Там свет горел, а я сидел сычом
в неосвещенной комнате, о чем
и думал, тупо глядя из угла
вдогонку вечереющему миру.
Но что-то приключилось. Тормоза
сознанье отпустили, и глаза
увидели: у крайнего окна
хорошенькая женщина стояла.
Гримасничая странно, без конца
меняя выражение лица,
воссоздавала, кажется, она
себя из неживого матерьяла.
Так за моментом утекал момент...
Но чей же, чей она корреспондент?
я голову ломал. Ведь быть должна
какая-то разгадка этой сценке!
Бессмысленно кокетство со стеной
необходим здесь кто-нибудь иной...
и понял вдруг: иной - сама она
или, вернее, зеркало в простенке.
Хоть я решил задачу, все равно
глядел как зачарованный в окно:
то - думал я - она лицо свое
и городу, и миру подносила,
то - почему-то представлялось мне
она позабывала об окне,
и зеркало являло для нее
сугубо притягательную силу.
А что поэт? - подумал я. А он
имеет над собой иной закон
иль, обрамлен в оконный переплет
в своей отдельной, замкнутой квартире,
пророка роль привычно полюбя,
рассматривает в зеркале себя
и, забываясь, все-таки живет
в случайно на него взглянувшем мире?..
133. ПЕЙЗАЖИ И НАСТРОЕНИЯ
АКВАРЕЛЬ
Кончался день, туманный и морозный,
обозначая вечер огоньками
пока неярких - оттого тревожных
и вроде бы ненужных фонарей,
и постепенно изменялся воздух,
почти что так же, как вода в стакане,
в которой моет кисть свою художник,
рисуя голубую акварель.
* * *
Может быть, уставши, но скорей
горечь поражения изведав,
день разбился на осколки света,
вставленные в стекла фонарей.
Ночь торжествовала. Но жива
В недрах ночи, мысль о власти утра,
созревая медленно, подспудно,
отравляла радость торжества.
* * *
Мой Бог, откуда же взялась
такая лень, такая сонность,
как будто в тело невесомость
украдкой как-то пробралась.
А воздух плотен, как воздух,
и каждый звук весом, как сажа,
как будто техникой коллажа
овладевает сонный дух.
В огромном мире вне меня
рельефен, значим каждый атом,
и даже время - циферблатом
наклеено на тело дня.
* * *
Между зимой и весной
в небе повисла пауза.
Между землею и мной
грязная речка Яуза.
Мутной воды испить
(полно! отсюда ль? этой ли?)
и обо всем забыть
(Яузою ли, Летой ли...).
Речка в глаза мои
катится все и катится.
Между рожденьем и
смертью тянется пауза.
ПЕСЕНКА
Я купил за пятачок
одиночества клочок:
лестницы, тоннели,
белые панели.
Все придумано хитро.
Называется: метро.
Хоть людей полным-полно,
даже сверх предела,
до тебя им все равно
никакого дела.
Только если ты нетрезв
или же девица,
может легкий интерес
кем-то проявиться.
Там летают воробьи,
в переходах давка,
там мечтают о любви
и читают Данта.
Глава тринадцатая
ГРЕЗА О ГАЙДНЕ
Ну, - говорит, - скажи ж ты мне,
Кого ты видела во сне?
А. Пушкин
134. 21.23 - 21.29
...Там летают воробьи,
в переходах давка,
там мечтают о любви
и читают Данта.
Вот. Сороковое, и Арсений уселся на свободный стул рядом с выходом.
Судить о поэте по одному сборнику - дело почти невозможное, начал Владимирский уверенно, безо всяких уже приглашений, и хотя в этих словах - разве в тоне! - вроде не прозвучало ничего для Арсения обидного, последний почувствовал некоторую скверность и понял, что оваций, вероятно, не будет, что чтение провалилось. Впрочем, останься какая надежда, следующая фраза критика пресекла бы ее в корне: если, конечно, поэт не Тютчев. И не Лермонтов! радостное понеслось с поэтического дивана-кровати. И не Эредиа, проявил Пэдик литературоведческую осведомленность, кажется, даже не осознав, чем отзовется в Арсении кокетливый сей выпад. Хотя мы столкнулись сегодня, профессионально повысив голос, строго пресек критик доморощенных конкурентов, несомненно с продукцией белого человека (Арсений скривился как от внезапной зубной боли: и на том, мол, спасибо!), следует задать вопрос: стихи ли это или просто рифмованная проза? Впрочем, на мой взгляд, вопроса сложнее в литературной критике не существует. Меня, например, до сих пор поражает удивительная слабость, фальшь многих опусов Цветаевой, Ахматовой, Пастернака. Иной раз читаешь Бродского, с завидным бесстрашием козырнул критик запрещенной фамилией, и думаешь: графоман. С другой же стороны, Бродский единственный поэт, которого пока дало нам ваше поколение. Вы с какого года? С сорок пятого, буркнул Арсений. А Бродский, кажется, с сорок второго, многозначительно утвердил Владимирский и, подняв палец кверху, выдержал паузу, которую не решился нарушить никто. Вообще, продолжил, проблема поколения в поэзии - проблема удивительной важности, и, когда мне попадаются незнакомые стихи, меня в первую голову интересует, в каком году родился автор. А меня сами стихи! проворчал Арсений под нос, но критик сделал вид, что не расслышал. Сравним, например, популяцию поэтов, которые успели уйти на войну: Самойлов, Левитанский, Окуджава; популяцию тех, кто в войну были детьми: Евтушенко, Вознесенский, Ахмадулина, - и популяцию... Ну, уж Евтушенко-то положим! обиделся Пэдик, который всю жизнь внутренне конкурировал с вышеназванным литератором. А что Евтушенко? взвился Владимирский. Евтушенко, между прочим, самый читаемый поэт последнего двадцатилетия. И самый переводимый. Его, между прочим, в Америке...
Под шумок Арсений скользнул из комнаты: хорошо, что Юрка не пошел! Позору-то! Позору!
135. 21.30 - 21.32
В коридоре, как чертик из коробочки, выскочив из боковой двери, расхристанный, запыхавшийся, счастливый, с безумным, горящим взором судя по всему этому, Кутяев поделился с ним своею добычею, - Яша горбатый остановил Арсения, схватил за пуговицу, жарко зашептал в ухо: ругают? Не слушай, не слушай их! Не обращай внимания! Ты сочиняешь потрясающие стихи. Я давно слежу за твоей поэзией, так что не обижайся, что не присутствовал сейчас на чтении. Но - умоляю, умоляю тебя: никогда не пиши прозу! Заклинаю! отшептал и снова скрылся, спеша в объятья одной из пэтэушниц или обеих сразу. Арсений, как ни паршиво было у него на душе, не сумел сдержать улыбку.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73


А-П

П-Я